Срывайте маски! — страница 4 из 22

КЛАСС И СОСЛОВИЕ[50]

Слово «приписывать» в одном из толкований, предлагаемых нам Оксфордским словарем, означает «вносить в список, записывать, зачислять». Марксистские «классы» не имеют с процедурой зачисления ничего общего. Класс в марксистском понимании — некая общность, к которой человек принадлежит в силу своего социально-экономического положения и отношения к средствам производства (или, в некоторых формулировках, в силу классового сознания, порождаемого социально-экономическим положением). В этом заключается фундаментальное отличие класса от того типа общности, к которому человек действительно может быть приписан, — например, от социального сословия (англ. «estate», фр. «etat», нем. «Stand»), представляющего собой в первую очередь юридическую категорию, определяющую права и обязанности индивида по отношению к государству.

Данная глава посвящена специфическому сочетанию в Советской России 1920-1930-х гг. двух несовместимых понятий — приписывания и класса по-марксистски. Это сочетание стало плодом марксистской революции в стране со слабой классовой структурой и кризисом социальной идентичности. Марксистское теоретическое обоснование революции требовало, чтобы общество было «классовым» в марксистском смысле, однако неразбериха в самом обществе этому препятствовала. В итоге понадобилось заново изобретать классы, приписывая гражданам ту или иную классовую идентичность, чтобы революционный режим (объявивший себя «диктатурой пролетариата») мог отличать союзников от врагов.

Я утверждаю в этой главе, что процесс такого приписывания произвел на свет социальные общности, которые походили на классы в марксистском понимании (и современники так их и называли), но которые было бы вернее именовать советскими сословиями. Вопрос о том, складывались ли в послереволюционном российском обществе помимо подобных «классов-сословий» настоящие классы по-марксистски, остается за пределами рассмотрения. Рискну только предположить, что процессы классового формирования в Советской России 1920-х гг. сильно затормозились, отчасти в результате аскриптивного использования марксистских классовых категорий[51].


Сословие и идентичность в России начала XX века

Российское общество на рубеже XIX-XX вв. находилось в состоянии непрерывного движения. Кризис идентичности, беспокоивший образованных русских, затронул базовые единицы социальной классификации. К моменту первой переписи населения на современный лад в 1897 г. граждане Российской империи все еще официально подразделялись в первую очередь по сословиям, а не по роду занятий{120}.[52] Сословные категории (дворянин, духовное лицо, купец, мещанин, крестьянин) носили аскриптивный и, как правило, наследственный характер. Исторически их основная функция заключалась в определении прав и обязанностей различных социальных групп по отношению к государству. В глазах всех образованных русских людей сословия являлись чудовищным анахронизмом, подчеркивающим разницу между отсталой Россией и передовым Западом. Либералы утверждали, что сословие «утратило свое практическое значение как социальный признак», и даже заявляли (не слишком убедительно), что многие русские якобы забыли, к какому сословию принадлежат{121}.[53]

Однако, судя по петербургским и московским адресным книгам, состоятельные горожане свое сословие помнили, только не всегда предпочитали для себя именно сословную идентификацию{122}. Многие записи в адресных книгах содержат сословную характеристику: «дворянин», «купец 1-й гильдии», «почетный гражданин» (или, еще чаще, «вдова …», «дочь …»). Но те, кто имел какой-либо служебный чин («тайный советник», «генерал в отставке») или профессию («инженер», «врач»), чаще указывали их, в редких случаях добавляя сословное звание, если оно придавало им веса («дворянин, дантист»).

Сословная структура оскорбляла образованных русских людей, поскольку казалась им несовместимой с теми современными, демократическими, меритократическими принципами, появление которых они с восхищением наблюдали в Западной Европе и Северной Америке. Они полагали (не совсем верно, как показали в последнее время историки), что российские сословия отжили свое и сохраняются только в силу традиции и государственной инертности{123}. В начале XX в. стало модно вслед за В. О. Ключевским и другими историками-либералами бранить российскую сословную систему, и былую и нынешнюю, как искусственное творение, навязанное обществу царизмом{124}. (Сословия в Европе эпохи раннего модерна, напротив, считались «реальными» социальными группами, чье существование и корпоративная жизнь не зависели от санкции государства.) Основное недовольство вызывала неспособность сословной системы инкорпорировать две «современные» социальные общности, представлявшие особенный интерес для образованных кругов России, — интеллигенцию[54] и промышленный рабочий класс[55]. По общему мнению (не лишенному оснований), здесь нашли отражение подозрительность режима и его страх перед этими группами.

Образованные круги начала XX в. считали само собой разумеющимся, что сословная система даже в отсталой России скоро отомрет и появится современное классовое общество западного образца. Это, конечно, свидетельствовало о популярности марксизма среди русских интеллигентов, но отнюдь не только марксисты видели в капиталистической буржуазии и промышленном пролетариате необходимые атрибуты современности. Подобные взгляды были очень широко распространены, их разделяли даже консервативные российские государственные деятели и публицисты, хотя они оценивали современность по другим критериям. Несмотря на то что в России по-прежнему отсутствовал один из двух больших классов современного общества — прискорбно «опаздывающая» буржуазия, — это не мешало общей уверенности образованных людей, что, когда на смену сословиям в качестве структурной опоры наконец (неизбежно) придут классы, российское общество совершит переход от «искусственного» к «реальному»[56].

Решительный переход к классовому обществу как будто произошел в 1917 г. Сначала Февральская революция создала структуру «двоевластия», напоминающую картинку из учебника марксистской теории: буржуазное, либеральное Временное правительство, чье существование зависело от доброй воли пролетарского, социалистического Петроградского совета. В последующие месяцы стремительно шла классовая поляризация городского общества и политики. Даже кадетская партия, традиционно исповедовавшая «надклассовый» либерализм, неизбежно оказалась вынуждена защищать права собственности и смотреть на политику как на классовую борьбу[57]. Летом крестьяне начали захватывать помещичьи земли, и дворяне-помещики бежали из деревни. В октябре большевики, называвшие себя «авангардом пролетариата», свергли Временное правительство и провозгласили создание революционного рабочего государства. Трудно было еще нагляднее продемонстрировать центральную роль классов и реальность классового конфликта в России.

Однако этот момент ясности в классовом вопросе был весьма недолгим. Не успело до внешнего мира дойти известие, что в России совершилась марксистская классовая революция, как только что выявленная в ней классовая структура начала распадаться. Во-первых, революция уничтожала собственные классовые предпосылки, экспроприируя капиталистов и помещиков и превращая заводских рабочих в революционные кадры. Во-вторых, разруха, наступившая в результате революции и Гражданской войны, привела к упадку промышленности и бегству рабочих из городов. Таким образом, по великой иронии революционной истории, российский индустриальный рабочий класс как сплоченная социальная группа временно исчез{125}. Пролетарская революция действительно была преждевременной, радовались меньшевики. Внутри самой большевистской партии исчезновение пролетариата вызвало резкие перепалки. «Разрешите поздравить вас, что вы являетесь авангардом несуществующего класса», — насмешливо бросил большевистским лидерам в 1922 г. один оппонент{126}. Но в некотором смысле провал оказался еще более сокрушительным: мало того, что большевики устроили преждевременную революцию, они вдобавок, по всей видимости, преждевременно получили «бесклассовое» общество, в котором отсутствие классов не имело ничего общего с социализмом.


Восстановление классовости

По мнению большевиков, российское общество следовало немедленно снова «сделать классовым». Разумеется, они предпочитали марксистскую классификацию, а никак не старую сословную систему царских времен. Сословия вместе с титулами и чинами были официально отменены в первый же месяц после Октябрьской революции{127}. Однако с самого начала в советском определении классов проскальзывал намек на сословия — возможно, потому что люди подсознательно приноравливали незнакомые категории к знакомым и привычным. Класс «служащих», например, в строго марксистском смысле представлял собой аномалию. По справедливости, служащих следовало бы относить к той же «пролетарской» категории, что и рабочих (и, кстати, иногда, в целях академического советско-марксистского анализа, так и делалось{128}), но в широком понимании за ними закрепился особый классовый статус, явно непролетарский по своей политической окраске. Презрительное слово «мещанство», производное от названия городского сословия мещан и означающее мелкобуржазное, обывательское сознание, употреблялось большевиками для характеристики работников контор и учреждений с достаточным постоянством, чтобы напрашивалось предположение, что новый класс служащих фактически представлял собой советский вариант старого сословия мещан.

Священники и члены их семей в советском понимании составляли еще один аномальный «класс», совершенно очевидно являвшийся прямым потомком прежнего духовного сословия[58]. В отличие от «служащих», всего лишь вызывавших подозрения и нарекания, священники принадлежали к заклейменному классу и считались недостойными звания полноправных советских граждан. В 1920-е гг., когда заходила речь о потенциальных контрреволюционных классовых врагах, о них вспоминали в первую очередь. Принимались меры, чтобы помешать детям этих классовых врагов, также носившим клеймо, получить высшее образование и «проникнуть» (в терминологии того времени) в среду учителей. Уверенность, что священник — по определению классовый враг, была столь сильна, что в конце десятилетия очень многих сельских священников «раскулачивали», т. е. лишали имущества, выгоняли из домов, арестовывали и ссылали наравне с кулаками.

Принцип классового правосудия в суде означал, что обвиняемый «буржуй» или «кулак» в случае осуждения получал более суровый приговор, чем пролетарий. Поэтому обвиняемые иногда пытались добиться своей «реклассификации»: как сообщалось в одном юридическом журнале, «родственниками, а иногда и самими обвиняемыми достаются документы об изменении га материального и социального положения, и наблюдкомы разрешают вопрос о переводе из одного разряда в другой»{129}. Подобная юридическая реклассификация кажется совершенной бессмыслицей, если смотреть на классы с марксистской точки зрения, но приобретает глубокий смысл, если предположить, что слово «класс» в действительности было революционным названием сословия.

В системе высшего образования лица, которых по классовому признаку не принимали в вуз или исключали из него в ходе социальных чисток, также спорили по поводу своей классовой принадлежности. Вообще классовая дискриминация в образовании была больным вопросом для большевиков, достаточно старых, чтобы помнить времена, когда царское правительство старалось ограничить доступ к образованию для представителей низших сословий («кухаркиных детей») и такую политику осуждали все российские радикалы. Никто не заходил настолько далеко, чтобы открыто заговаривать в публичных дебатах о новой советской сословности, но «политика квот», которая проводилась в образовании в 1920-е гг., имела весьма смущающий подтекст. Когда, например, учителя наседали на представителя правительства, требуя «равноправия с рабочими» при приеме в институт[59], могло показаться, будто какое-то искривление времени отбросило Россию в 1767 г. и в Уложенной комиссии Екатерины Великой идут споры о сословных привилегиях.

Оттенок сословности просматривался и в «генеалогическом» подходе, обусловливавшем «истинную» классовую принадлежность человека его происхождением, а не классовым положением, в котором он находится на текущий момент по роду своих занятий. «Генеалогический» подход к классам высмеивали партийные интеллигенты{130} и презирали статистики ЦК; последние, определяя классовый статус того или иного коммуниста, использовали два показателя — «социальное положение» (в данном контексте это обычно означало основное занятие человека в 1917 г.) и занятие в настоящее время. Вообще в 1920-е гг. коммунисты, говоря о пролетариях, сравнительно редко обращались к генеалогии: конечно, звание «потомственного рабочего» являлось предметом гордости, но столько рабочих, в том числе и коммунистов, в действительности родились крестьянами, что это, несомненно, служило сдерживающим фактором, так же как и непролетарское происхождение многих партийных лидеров. Как выразился статистический отдел ЦК, кем были родители коммуниста, не столь важно, поскольку это «накладывает менее яркий отпечаток на весь его духовный облик», чем его собственный непосредственный классовый опыт и профессиональная биография{131}. Генеалогию привлекали в основном, когда требовалось заклеймить классового врага. Независимо от рода занятий или убеждений, сыну священника было не легче избавиться от ярлыка «из духовенства» (т. е. по сути от наследственной принадлежности к духовному сословию), чем сыну дворянина — искупить свое аристократическое происхождение.

Впрочем, если советские законы и создавали новые «классы-сословия», то ненамеренно и незаметно для самих большевиков. Русские интеллектуалы-марксисты были глубоко убеждены, что классы и классовые отношения — объективные социально-экономические явления и что сбор информации о них — единственный путь к научному пониманию общества. Поэтому-то, несомненно, Ленин еще до окончания Гражданской войны настаивал на проведении переписи, которая дала бы сведения о занятиях населения и классовых отношениях[60].

Всесоюзная перепись населения, организованная и проанализированная в соответствии с непреложными марксистскими принципами, была проведена в 1926 г., ее итоги опубликованы в 56 томах. В качестве базовых социально-экономических категорий в ней рассматривались наемные работники (пролетариат), с одной стороны, и «хозяева», городские и сельские, — с другой. Во второй группе, включавшей наряду с городскими ремесленниками и дельцами все крестьянство[61], те, кто нанимал работников (капиталисты!), строго отделялись от тех, кто трудился в одиночку или с помощью членов семьи{132}. Эта перепись, которую вдоль и поперек изучали и анализировали демографы, социологи, журналисты и политики тех лет, стала большим шагом вперед в деле «восстановления марксистской классовости»{133}. Разумеется, она не могла создать классы в реальном мире, зато создала нечто вроде, так сказать, виртуальных классов: статистическую репрезентацию, позволявшую советским марксистам (и будущим поколениям историков) исходить из предпосылки, что в России было классовое общество.


Паспорт и сталинистская сословность

В конце 1932 г. советское правительство впервые после падения старого режима ввело внутренние паспорта. Это была реакция на явную угрозу наплыва беженцев из охваченной голодом деревни в города, и так уже сверх всякой меры перенаселенные в результате массовых миграций в связи с коллективизацией и стремительным развитием промышленности в годы первой пятилетки. Вместе с тем данная мера оказалась некой вехой в эволюции новой советской сословности. Паспорта царского времени идентифицировали своих владельцев по сословной принадлежности, новые советские паспорта точно так же идентифицировали их по «социальному» (т. е., по сути, классовому) положению[62].

Рис. 3. «Напраслина». Рис. Б. Клинча (Крокодил. 1935. № 23. С. 14) 

Примечательная черта новой паспортной системы заключалась в том, что паспорта вместе с городской пропиской выдавались городским жителям органами ОГПУ (предшественника НКВД и КГБ), а крестьяне не получали паспортов автоматически. Как и при царизме, сельские жители должны были обращаться за паспортом к местным властям перед отъездом на временную или постоянную работу за пределы своего района, и просьбы их не всегда удовлетворялись. Колхозники нуждались также в разрешении колхоза на отъезд, совсем как в былую пору круговой поруки[63], когда членам общины, чтобы покинуть ее, требовалось разрешение от мира. Таким образом, крестьянство было поставлено в юридически особое (и, конечно, низшее) положение, и здесь трудно не заметить сословного подтекста. В течение 1930-х гг. правила выдачи паспортов не претерпели существенных изменений, невзирая на принцип равноправия, который Конституция 1936 г. провозгласила основой советского государства и права.

В графе «социальное положение» в паспорте 1930-х гг. обычно стояло «рабочий», «служащий», «колхозник». Представители интеллигенции указывали свою профессию — «врач», «инженер», «учитель», «директор завода»{134}. Все эти записи, за исключением слова «колхозник»[64], как правило, по-видимому, точно отражали основное занятие человека. Несомненно, точности весьма способствовал тот факт, что паспортами ведал НКВД. Кроме того, следует отметить, что вместе со смягчением классово-дискриминационных законов и процедур пошли на спад споры по поводу социальной идентичности. Классовая идентичность, указываемая в паспорте, ни в одном из случаев не несла с собой клейма в прежнем смысле. «Колхозник» и «единоличник» (владелец неколлективизированного хозяйства) — две юридические категории крестьян, пришедшие на смену трем квазиправовым, квазиэкономическим категориям 1920-х гг., — конечно, обозначали низший статус в советском обществе, но ни та, ни другая не делали человека парией, как прежний ярлык «кулака».

К середине 1930-х гг., когда коммунистическая партия и советское общество вынырнули из водоворота коллективизации и культурной революции, приверженность руководства марксистским классовым принципам заметно утратила глубину и искренность. Как уже говорилось выше, режим начал отходить от практики классовой стигматизации и дискриминации, и хотя принятие новой конституции еще мало о чем говорит, но советские методы действительно изменились и в других областях, например в образовании и в рекрутировании новых представителей элиты через комсомол и партию. Ослабление подлинного интереса к классам выразилось и в резком сворачивании социальной статистики — главной отрасли научных исследований в 1920-е гг., в частности в исчезновении вездесущих таблиц, показывающих классовый состав любой группы населения или учреждения, какие только можно вообразить.

При всем том было бы ошибкой думать, будто советские власти не трудились больше собирать данные о социальном и классовом происхождении. Вечный страх перед затаившимися врагами, о котором рассказывалось в предыдущем разделе, вылился в советскую привычку фиксировать и записывать все что можно, но это откладывалось в основном в личных делах. Еще и в 1941 г. Маленков говорил на партийной конференции, что «до сих пор, несмотря на указания партии, во многих партийных и хозяйственных органах при назначении работника больше занимаются выяснением его родословной, выяснением того, кем были его дедушка и бабушка, а не изучением его личных деловых и политических качеств, его способностей»{135}. Стандартная анкета, которую заполняли все государственные служащие и члены партии в 1930-е гг., учитывала все мыслимые обстоятельства, влияющие на социальную идентичность, включая классовое происхождение (прежнее сословие и чин, основное занятие родителей), занятие до поступления на государственную службу (или вступления в коммунистическую партию), год поступления на госслужбу и текущий социальный статус{136}.

Переписи населения 1930-х гг., в отличие от переписи 1926 г., касались социального положения кратко и пунктирно. В каком-то смысле это просто отражало изменившиеся внешние условия, в частности экспроприацию кулаков и других частных хозяев, использующих наемный труд. Но негласное возвращение к духу переписи 1897 г. также ясно свидетельствовало, что вопрос о классовой принадлежности (одинаковый в переписях 1937 и 1939 гг.) внезапно утратил сложность и стал почти столь же прост, как прежний вопрос о сословной принадлежности. Классовое положение больше не приходилось «вычислять», тщательно собирая и анализируя экономические данные; у большинства населения оно было весьма удобно записано в паспорте, требовалось только сообщить записанное. В 1937 и 1939 гг., отвечая на вопрос о социальном положении, респонденты попросту должны были сказать, к какой из групп они относятся: к «рабочим, служащим, колхозникам, единоличникам, кустарям, лицам свободных профессий, служителям религиозного культа или нетрудовым элементам». Вдобавок, если они работали на государство, их просили уточнить род своей нынешней «службы» (фраза, заставляющая вспомнить Петра Великого, которому она наверняка пришлась бы по вкусу){137}.[65]

Термин «класс» в бланках переписи не использовался, что выдавало некоторую неуверенность в его релевантности как категории[66]. В конце концов, в середине 1930-х гг. Советский Союз официально достиг стадии социалистического строительства: несмотря на отсутствие теоретической ясности в вопросе об отношении социалистического строительства к собственно социализму, это могло означать, что не за горами переход к бесклассовому обществу Сталин, правда, утверждал, что классы в советском обществе остались, но особые, не антагонистические, поскольку с эксплуатацией и классовыми конфликтами покончено{138}. Он не давал себе труда подкрепить это утверждение развернутым теоретизированием[67] — теоретическая разработка новых категорий поистине завела бы его на опасную почву: стоит убрать классовую эксплуатацию из марксистской концепции классов, и то, что останется, гораздо больше напоминает российские сословия, чем Марксовы классы.

В духе Екатерины Великой, разъяснявшей принципы сословности в XVIII в., Сталин разбил советское общество на три большие группы: два класса — рабочие и крестьяне (колхозное крестьянство) и прослойка — интеллигенция{139}.[68] Фактически три сталинские социальные общности представляли собой разумную адаптацию к современным советским условиям четырех основных екатерининских сословных разрядов[69]. Практической инновацией с учетом советских прецедентов стало уничтожение прежней категории служащих, слитой вместе с интеллигенцией и коммунистической управленческой элитой в единый конгломерат под названием «советская интеллигенция».

К началу войны советские граждане полностью свыклись с мыслью, что «класс» (что бы это ни означало) является неотъемлемой частью их общественной идентичности. Как сообщали, с некоторой долей недоумения, авторы послевоенного Гарвардского проекта интервьюирования, их респонденты из числа советских беженцев без малейших затруднений идентифицировали себя в классовых терминах{140}, хотя при этом «в весьма малой степени демонстрировали классовую враждебность или классовые конфликты» и, таким образом, предположительно обладали «слабым классовым сознанием»{141}. Недоумение гарвардских ученых объяснялось тем, что они рассматривали советские классы с марксистской точки зрения, как определяемые эксплуатацией и взаимоотношениями друг с другом. На самом же деле сталинские «два класса и прослойка», конечно, вообще не являлись классами в марксистском понимании — подобно сословиям, они определялись отношением каждой группы к государству, а не к другим группам. Советские граждане обладали ясным и непреложным знанием о своей классовой принадлежности (как их предки — о сословной), поскольку от них постоянно требовали идентифицировать себя с этой стороны.

Одно из наиболее поразительных открытий Гарвардского проекта — очевидное подтверждение заявлений Сталина о неантагонистическом характере сословий-классов из формулы «два с половиной». Учитывая остроту противоречий 1920-х гг., особенно между низшими классами и «буржуазными специалистами», полной неожиданностью оказался тот факт, что респонденты из низов, интервьюируемые на Западе после войны, не проявляли особого антагонизма по отношению к интеллигенции — части новой элиты общества. Нет, отвечало большинство, они не считают, что интеллигенция или какая-либо другая социальная группа пользуется чрезмерными привилегиями. Только «партия»{142}. Такая позиция свидетельствует о вынесенном респондентами из своего прошлого убеждении, что (партия-)государство взяло на себя роль прежних эксплуататорских классов эпохи царизма. Она также показывает одно из невольных последствий атаки государства на классовых «врагов» в конце 1920-х гг., ослабившей тот самый социальный анатагонизм, который призвана была мобилизовать.

Разумеется, утверждение, будто в Советском Союзе в 1930-е гг. возникла полноценная сословная система, будет преувеличением. Тем не менее в советской социальной организации того времени наблюдались многие признаки тенденции к сословности, начиная с вышеупомянутой графы о социальном положении во внутреннем паспорте. Крестьянство отличалось наиболее четко определенными сословными чертами. В отличие от других основных сословий-классов, рабочих и интеллигенции, крестьяне не имели права на автоматическое получение паспортов, и, следовательно, их мобильность подвергалась особым ограничениям. Государство возложило на них трудовую повинность — обязанность посылать работников и лошадей на строительство дорог и лесозаготовки, от которой другие сословия-классы были освобождены. На другой чаше весов лежали принадлежавшее только крестьянам коллективное право пользоваться землей[70] и право заниматься индивидуальной торговлей[71], отнятое в 1930-е гг. у остальных советских граждан.

В советском обществе 1930-х гг. существовали и более тонкие различия в правах и привилегиях различных социальных групп. Некоторые были закреплены законодательно: например, право неколлективизированных крестьянских хозяйств (в отличие от колхозников и представителей городских сословий) иметь лошадь, право «рабочих» и «служащих» на земельный участок установленного размера в деревне или в городе[72]. Казаки, одно из традиционных малых сословий при старом режиме, в 1936 г. вновь получили квазисословный статус, предполагающий военную службу в привилегированных частях, после того как двадцать лет находились в немилости за сопротивление советской власти во время Гражданской войны и коллективизации{143}.[73] Сосланных в начале 1930-х гг. кулаков и других «спецпоселенцев» в Сибири и прочих местах тоже следует рассматривать как особое сословие, поскольку их права как сельскохозяйственных и промышленных рабочих и накладываемые на них ограничения тщательно прописывались в законах и различных секретных инструкциях{144}.

Мы можем также выделить по меньшей мере одно «протосословие», чье существование признавалось если не законом, то народом и официальной статистической классификацией. Это новый советский высший класс, управленческая и профессиональная элита, составлявшая верхний слой в той группе «белых воротничков», которую Сталин назвал «интеллигенцией». Формально в статистических анализах 1930-х гг., как правило не публиковавшихся, эта элита обозначалась как «руководящие кадры и специалисты»{145}.[74] Члены данной группы пользовались рядом особых привилегий, включая доступ в закрытые распределители, машину с шофером и государственную дачу{146}.

В этой связи следует отметить, что вся экономика дефицита и сетей «закрытого распределения»[75], сложившаяся в 1930-е гг., поощряла тенденцию к сословности. Это касалось не только нового высшего класса «руководящих кадров и специалистов», но и групп, которые располагались ниже в социальной иерархии и имели свои привилегии разного рода. В начале 1930-х гг., к примеру, система закрытого распределения и общепита на предприятиях имела дело с тремя категориями: административно-профессиональными ИТР[76], привилегированными работниками[77] и обычными работниками{147}. Позже, с развитием стахановского движения во второй половине десятилетия, стахановцы и ударники образовали особый слой рабочих, получавших особые привилегии и премии за свои достижения{148}. Теоретически статус стахановца не был постоянным, он зависел от производительности труда. Однако многие рабочие, по всей видимости, воспринимали его как новый статус «почетного рабочего» (возможно, аналогичный сословию «почетных граждан» в царской России?), который, если ты его однажды заработал, даруется на всю жизнь[78].

* * *

Я утверждаю в этой главе, что класс после революции стал в России приписываемой категорией. Главными непосредственными причинами этого послужили правовые и институциональные структуры, осуществлявшие дискриминацию по классовому признаку, а также социетальная текучесть и дезинтеграция, которые сделали принадлежность человека к «подлинному» социально-экономическому классу неустойчивой и неопределенной. В общих чертах можно сказать, что советская практика приписывания к классу родилась из сочетания марксистской теории и недоразвитости российского общества.

В известном смысле классы в их советской форме можно считать большевистским изобретением[79]. В конце концов, именно большевики правили новым Советским государством и составляли классово-дискриминационное законодательство, а марксизм являлся идеологией, которую они исповедовали. Вместе с тем было бы слишком просто уступить большевикам всю честь изобретения классов в советском обществе. У этого изобретения имелись и народные корни: выборы по классовому признаку в созданные народом советы рабочих депутатов 1905 и 1917 гг. послужили образцом для Конституции 1918 г. в части, касавшейся ограничения избирательных прав, и, таким образом, косвенно — для всего классово-дискриминационного законодательства первых лет советской власти. Кроме того, сословные оттенки классов в 1920-е гг. — особенно ясно различимые в «классовом» статусе духовенства и аналогичной былому мещанству категории «служащих» — также скорее плод народного, а не только большевистского воображения.

Специфически большевистское (или интеллектуально-марксистское) конструирование классов наиболее очевидно в области социальной статистики. Советские статистики, убежденные, что научный анализ общества невозможен без классовых категорий, в 1920-е гг. неукоснительно включали такие категории в свои данные, в том числе и в тома переписи 1927 г., посвященные роду занятий населения. В этой главе я высказываю предположение, что обширный свод социальной статистики 1920-х гг. играл свою роль в создании «виртуального классового общества», т. е. репрезентации, призванной поддерживать иллюзию наличия классов. Отсюда, естественно, следует вывод, что историкам нужно крайне осторожно относиться к этой статистике и не принимать ее за чистую монету.

«Убойная сила» классового принципа достигла своего апогея в конце 1920-х — начале 1930-х гг., но, когда интерес к классовости как к боевому оружию ослабел, непроизвольно возникшие сословные черты советской классовой структуры стали даже более заметны. Класс остался основной категорией идентичности советских граждан; введение в начале 1932 г. внутренних паспортов с графой «социальное положение» по-новому институционализировало ее. Графа «социальное положение» почти в точности соответствовала графе «сословие» в идентификационных документах царской России. Советское понятие «класс», не являясь больше предметом спора или (после упразднения правовых и институциональных структур классовой дискриминации) клеймом, все больше приобретало значение имперского понятия «сословие».

Здесь нет возможности рассмотреть модель «сталинистской сословности» в советском обществе во всей ее полноте, но она может помочь пролить свет на некоторые немаловажные проблемы. Одна из таких проблем — странные отношения государства и общества в сталинскую эпоху, в частности примат государства и определение социальных групп по их отношению к государству, а не друг к другу. Тоталитарная модель объясняет это особенностями политического строя; модель «сталинистской сословности» предлагает альтернативное (или дополнительное) объяснение в терминах социальной системы.

Вторая проблема — вопрос социальной иерархии. Часто указывалось, что в сталинскую эпоху вновь возникла несомненная социальная иерархия, однако ее характер до сих пор концептуально неясен. Легко согласиться с Троцким и Джиласом, что при Сталине появился новый высший класс, тесно связанный с определенными должностями, гораздо труднее примириться с их марксистским утверждением, что это был новый правящий, а не просто привилегированный класс{149}. В системе «сталинистской сословности» этот класс стал современным «служилым дворянством» (такое предположение уже высказывали Роберт Такер, Ричард Хелли и др.){150}. Та же система помогает понять и связать между собой такие характерные и на первый взгляд несочетаемые феномены сталинизма, как социальный спектакль (красочный парад «всех классов и народов Советского Союза», о котором писала пресса во время каждой сессии Верховного Совета), ритуальные собрания рабочих-стахановцев и особый дискурс на тему «счастливого крестьянина», превозносивший не только колхозы, но и довольство колхозников своей судьбой (явный пережиток досовременных концептов социального устройства).


ЧАСТЬ II.