Дефлорация? И ее тоже у меня не было — не помню: кто? когда? Неужели сын меня ненавидит, как я — отца? Сказал, что самым тяжким впечатлением детства было, когда он, прося у меня прощения после очередного скандала, сам себе давал пощечины, а я смеялась и только тогда его прощала.
— Почему ты смеялась? — сказал он, когда мы возвратились с еврейского кладбища.
Вот он и вернулся к своим, блудный сын своей племенной семьи, а я — к своей. Его смерть все поставила на места. А что, если это и есть рубеж моей жизни: не роды, которых как бы и не было, не дефлорация, которой не помню и даже кем — не знаю, не переезд через океан, а его смерть?
Как он был мелочен, когда касалось моей ярославской родни:
— Зачем твоему брату столько джинсов? Я одни и те же ношу не снимая, а ты ему посылаешь по нескольку в год. И почему обязательно «Ли» или «Леви-Страус»?
А теперь брат хочет перетащить сюда всю семью:
— Тебе же легче: посылки не надо собирать, что на них тратиться?
Заботливый! Никуда от них не деться, не откажешь — родственнички, там у них в стране полный завал, а мне — хана. Ну и пусть, теперь уж все равно.
Одно отдохновение — ездить к нему на кладбище, пусть и еврейское. Только бы брата не видеть, только бы домой не возвращаться! Сначала огорчалась: за тридевять земель, на Стэйтен-Айленд, заброшенное, зато дешевое — откуда было деньги взять? С трудом наскребла. Два часа на дорогу: метро, паром, автобус, а потом еще пешком переться. Что делать, машины нет — разбил вдребезги, когда с моста сверзился, брат сильно сокрушался по этому поводу, мечтал, оказывается, чтобы я его по Америке на ней повозила. Нет, не плачу, да и вообще его могила никаких с ним ассоциаций не вызывает, я и ходить к ней перестала, после того как однажды искала, искала, да так и не нашла. А просто так бродить по кладбищу люблю: камни, трава, дикие яблони, кусты жимолости, зайчики на могилах сидят, вдали церковь, еще дальше, на крутом холме, маяк, а за ним уже океан: не виден. И ни одной живой души, ему бы здесь понравилось, в конце концов я его приучила к таким местам, всюду за собой таскала, хоть в массе своей к природе равнодушны, но не безнадежны.
Вот на такое же заброшенное, памятное, родное я его и привела, когда мы только познакомились. Тоже на пароме надо было ехать, а там пешком: через поле с грибами, потом лесом, деревушка, за ней кладбище. Давно не была — не с кем, а ему, москвичу, Ярославль показывала, от театра отрядили. Вот мы и обошли весь город — от маковки к маковке, Спасский монастырь, торговые ряды, Татарская слобода. И Волга, всюду Волга — от одного слова комок к горлу подступает. Упрекал, что я плакать не умею, — умею, только по другому поводу. Да разве это река? Дали, просторы, свобода. Это наше море, наш океан. Папаша гордился, что потомственный волжанин, ходил со мной, показывал и рассказывал, пока его из партии не турнули, и тогда он запил. Сколько мне было? Шесть? Семь? Как я любила эти бесконечные с ним прогулки по берегу, когда город уже кончался, а мы шли и шли, и я держалась за его длинные пальцы. Он был красивый, молодой, высокий, только слегка еще сутулился. А весной с мамашей на кладбище ездили, к Пасхе снегиря выпускали — жалко, конечно, всю зиму прожил с нами, но, Господи, как он взлетал, как, сделав прощальный над нами круг, исчезал в небе! Мамаша с папашей были тогда другими — только брат был тот же, с детства балбес. И я была другой. Когда же я перешла этот рубеж и началась нынешняя? И когда на папашу наваждение нашло и он больше не признавал во мне дочь, но домогался как женщины? Что я напридумала, а что было на самом деле?
Да, я ему сказала однажды, когда он меня довел, а я его, чтоб он сдох, — вот он и сдох, но это же спустя четыре года, когда магическая сила этих слов — даже если она в них была — должна была давно уже вся выдохнуться. А тогда он ушел на весь день в свою комнату, сын ходил утешать, а он плакал — чувствительный был. Почему он так в слово верил? Ведь чего сгоряча не скажешь! Он тогда всерьез смерти испугался — и вот сбылось мое пожелание. И приезда брата боялся и всячески оттягивал, уговаривал хотя бы повременить с приглашением. И снова оказался прав — если бы не брат, был бы жив. А что сейчас говорить? Вот дура!
Дура и есть.
Пусть сын осуждает, пусть брат радуется, пусть мамаша приезжает со всей семеечкой — теперь уже все равно, все в прошлом, хорошее и дурное, жизнь позади. Молодая еще? Это только на вид, а молодой была, пока был жив и ежедневно меня ё* и девочкой называл. Как папаша, который словно и имени моего не знал — все девочка да девочка. Пока не обнаружил во мне женщину, а я в нем — мужчину. Тогда и перестала быть девочкой, а для него — осталась навсегда. Может быть, он меня тоже целой считал — до самого конца? Кто я? Что я? Сколько мне теперь? Не знаю. Не помню.
А, все равно.
Вот и нашла, наконец, его могилу.
Владимир СоловьевПостскриптумы. Из России в Нью-Йорк — и обратно
Понятно, что выход за два года восьми подряд востребованных книг Владимира Соловьева и Елены Клепиковой стал событием культурной жизни русскоязычного мира, центр которого повсюду, а поверхность нигде. Судим об этом по многочисленным печатным и сетевым откликам, по тиражам наших книг, допечаткам и обновленным изданиям под новыми обложками и с иными названиями. Не авторам, однако, решать через океан, насколько справедлив мем, пущенный в обиход в связи с этим нашим книгопадом: пир во время чумы.
По инициативе нашего издательства «РИПОЛ классик» в этот мемуарно-аналитический поток вклинился триллер о борьбе за Белый дом с предсказанием победы Дональда Трампа, когда никто больше не делал на него ставку, зато у нас его имя и физия украшали обложку новой книги, которая вышла задолго до выборов. Отмечаем это не в похвалу самим себе, хоть и есть чем, но единственно объяснения ради: книга о Трампе и не только о Трампе, но он ее главный герой, хорошо пошла не только благодаря ему, но и благодаря авторам, раскрученным на книгах совсем иного жанра. С другой стороны, выход нашего «Трампа» еще больше подхлестнул интерес к книгам нашей линейки «Памяти живых и мертвых» — Бродский, Довлатов, Евтушенко, Окуджава, Высоцкий, Эфрос и прочие, нас самих включая, потому как Владимир Соловьев и Елена Клепикова — не только авторы, но и герои этого авторского сериала. Недаром последняя книга так и озаглавлена — «Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора — Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой».
В параллель и в продолжение этих книг мы печатали и продолжаем печатать в СМИ по обе стороны океана — «Московский комсомолец», «Независимая газета», «Новая газета», «Русский базар», «В Новом Свете», «Панорама», «Кстати», «Комсомольская правда в Америке» — новые статьи и эссе, которые пригодились для этой нашей книги. Ее первый раздел «Триумф Трампа» основан на этих новых статьях — мы подвели нашего героя к его инаугурации. Как и этот заключительный раздел, где я восполняю пробелы и дополняю наш мемуарно-аналитический многотомник «Памяти живых и мертвых», приводя здесь всего лишь несколько из посткнижных публикаций.
По техническим причинам опускаю эссе «Довлатов с третьего этажа» — хотя мы с Леной Клепиковой выпустили три книги и полнометражный фильм о нем, однако справедливости ради решено было объективно глянуть на его писательское наследие поверх его идолизированного, китчевого образа у читателей.
Из двух постскриптных юбилейно-антиюбилейных эссе об Александре Кушнере приводим из экономии места только одно. Он проходит в большом фолианте о Бродском в качестве маргинального героя — как его идейный антипод, по жизни злостный супротивник, а после смерти клеветник, врунишка и мистификатор, каких поискать. Ну, к примеру, пишет, что Бродский будто бы ему сказал: «Я скоро умру — и все будет твое…» Господи, как мертвые беспомощны перед ложью живых!
Владимир Соловьев первым написал в «Трех евреях», а потом в «Post mortem» об их жестком противостоянии в поэзии и крутом поединке жизни, а теперь, с моей легкой руки, это стало общим местом. Вот я и решил постскриптум выяснить место этого советского стихотворца в русской поэзии и опубликовал к его 80-летию две вполне объективные, поверх барьеров, сугубо литературоведческие статьи — в «Московском комсомольце» и «Ex Libris — Независимая газета». Что тут началось! Уж на что я привык, что мои острые, парадоксальные, провокативные книги и эссе вызывают шквальную полемику на грани (и за гранью) настоящего литературного скандала, недаром меня печатно называют тефлоновый, с меня как с гуся вода, у меня закалка, но тут даже я слегка опешил. Никто не спорил со мной по сути, наоборот, я получал и продолжаю получать множество согласных отзывов, зато пара-тройка питерских литераторов, — я отфрендил их скопом, еще живя с ними в одном городе, ввиду их гэбистских связей и мафиозной спайки, вы звав огонь на себя исповедальным романом-вызовом «Три еврея», — занялись лично мной, обрушившись с клеветой и инсинуациями. Испытал физическое чувство брезгливости, будучи оплеван не только в переносном, но и в прямом, буквальном смысле — брызгами злобной слюны. Сошлюсь на самого мною в последнее время читаемого поэта Евгения Лесина:
Что-то тяжко мне от ваших катавасий.
Неуютно бестолковыми ночами.
С подлецами не бывает разногласий.
Не бывает разногласий с палачами.
Вы убийцы, натуральные бандиты.
Ну какие тут полемика и споры?
И не врите вы себе, что из элиты.
Вы из шайки, а еще точнее — своры.
На одну такую доносительную анонимку, хоть и за несколькими подписями, я ответил статьей «Ниже плинтуса», зато обратку на следующую кляузу-донос — полный отстой! — писать не стал, а послал, что называется, через губу письмо в редакцию «Независимой газеты» с объяснением, почему мне в лом участвовать впредь в этой низкопробной склоке. Пусть лучше за меня ответят доносчикам мои друзья Иосиф Бродский и Сергей Довлатов — ниже приводятся стихотворение «Лене Клепиковой и Вове Соловьеву», лучшее из Осиных стихов на случай, и Сережина статья в защиту Владимира Соловьева «Вор, судья, палач», лучшая его публицистика. Оба эти сочинения тщательно замалчиваются питерскими фальсификаторами. Точнее — это цензурированные тексты, выброшенные не просто из книг Бродского и Довлатова, но из их литературного наследства. А вот из сочувственного мне письма: «На стезе, что ты выбрал, н