Возвращусь, однако, от этого вынужденного анахронизма к прерванному рассказу о середине 60-х. Меньше чем год спустя после ленинградского выпуска «Юности» в Город вернулся Бродский. Скопив и сублимировав в ссылке огромный потенциал, он пошел в обгон и в отрыв не только от своих питерских, но и российских коллег: «За мною не дует», — сказал он мне еще в Питере. В Нью-Йорке выходят две большие книги Бродского — сумбурно составленная по неавторизованным спискам «Стихотворения и поэмы» (1965) и составленная самим автором «Остановка в пустыне» (1970), которую он давал мне на прочтение еще в рукописи, советуясь по ее составу. Игнорировать Иосифа Бродского больше было невозможно — он вломился в русскую поэзию, минуя советскую.
В раскавыченном виде я стал вставлять его тексты в мои тексты — так в большую статью «Необходимые противоречия поэзии» в «Воплях», которая открыла дискуссию чуть ли не на год вперед, я ухитрился протащить контрабандой «душа за время жизни приобретает смертные черты».
Среди эпистолярных отзывов на ту мою статью было длинное письмо Жени Рейна, который, обсудив то, о чем в статье сказано, перешел к тому, чего в ней не было и не могло быть, за исключением анонимно приведенных строчек Бродского:
Если бы ты еще добавил описание невидимой стороны Луны… Но что об этом. Из известных людей (мне!), думаю, ты один мог бы осмыслить и прокомментировать критские лабиринты нашей недостроенной Антологии. Теперь уже ясно, что она недостроена. Но есть достоинство замысла, идеала. У Киплинга есть замеч. стихи «Каменщик был и король я» и т. д. Найди. Так вот, там написано: «За мною идет Строитель, скажите Ему — я знал!»
А я уже тогда, в параллель печатной продукции, писал в стол свою торопливую прозу, которая потом стала «Тремя евреями». Включая два эссе о Бродском — «Отщепенство» и «Разговор с небожителем» — первые профессиональные отклики на его поэзию, которые я решился пустить в Самиздат, а в Тамиздате — то бишь в Америке — их впервые тиснул в своем еженедельнике «Новый американец» Сережа Довлатов. Мир русской литературы — не только поэзии, — утратив свой центризм, потерял заодно пограничные очертания. Очередная вариация на извечный сюжет: центр повсюду, а поверхность нигде. Главенствующая роль литературной метрополии пошла на убыль еще до того, когда начались повальные отвалы авторов, но с миграцией их сочинений в Сами Тамиздат.
Ни слова больше о том, как этот разлом, эта «трещина мира», по Гейне, повлияла на судьбу Кушнера, коли этой теме посвящены мои «Три еврея». Однако какую-то часть упомянутых претензий к нему я бы локализовал — они относятся к его поведенческой манере, а не к его поэзии. Или все же и к ней тоже? Ну, молчалин, ну, совок, ну, ватник — что с того? А уж тем более грех попрекать Кушнера тем, что у него в брежневские времена был всего лишь один непечатный стишок «Каких трагедий нам занять…», тогда как у того же Слуцкого — 70 процентов его стиховой продукции, а Бродский, за исключением пяти напечатанных стихов, был непечатный весь! Не растекаясь по древу, modus vivendi & modus operandi. Я бы даже применительно к литературе сказал modus loquendi, способ выражаться, но это потребовало бы дополнительных разъяснений.
Когда мы с Кушнером обсуждали возможный переезд в Москву — у меня обменный, а у него матримониальный вариант, — он сказал мне, что потеряется в столице, где «слишком много поэтов» (его слова). И то правда: Кушнер сильно выигрывал именно как ленинградский поэт глебсеменовской школы. Ему на пользу были даже местничество, местечковость, провинциализм Ленинграда — даром что столица русской провинции! Пииты здесь варились в собственном соку, patriotisme de clocher — сознательная установка их учителя и гуру Глеба Семенова. Как будто Москвы не существовало вовсе — ни Евтушенко с Вознесенским, ни Мориц с Ахмадулиной, ни бардов Окуждавы с Высоцким, ни поэтов-переводчиков Арсения Тарковского, Марии Петровых, Семена Липкина, ни блестящей плеяды кирзятников с высокоодаренными Межировым и Самойловым и великим реформатором русской поэзии Борисом Слуцким, который на Бродского оказал решающее, формирующее влияние. Как раз Бродский не замыкался в Питере и регулярно — до и после ссылки — наведывался в столицу. Однако и на этом локальном фоне Кушнер был не один, но входил в обойму-пятерку пяти названных мною малых голландцев, был одним из них, даже не primus inter pares. Будучи не только прозаиком, мемуаристом, политологом, но и литературоведом, я ищу сейчас место советскому поэту Александру Кушнеру в русской поэзии.
Может, это я, описав в «Трех евреях» противостояние двух питерских поэтов, поставил Кушнера в сложное, неловкое, пикантное положение? Помню наш с Бродским разговор уже здесь в Нью-Йорке о моей питерской исповеди. Он сравнил «Трех евреев» с воспоминаниями Надежды Мандельштам, с чем я не согласился, хоть и лестно было: разные жанры — у нее мемуарный, а у меня романный. Милостиво разрешил печатать шесть великолепных строф его стихотворения о нас с Леной Клепиковой — щедрый дар на наш совместный день рождения. Образ Бродского в моем романе Бродский счел немного сиропным. Однако смущало его другое, и он мне выложил напрямик, что они с Кушнером разных все-таки весовых категорий:
— Есть и другие девушки в русских селеньях, — хихикнул он.
Или это сам Бродский своим колоссальным явлением исказил судьбу своего бывшего, по Питеру, антагониста?
Загородил полнеба гений,
Не по тебе его ступени,
Но даже под его стопой
Ты должен стать самим собой.
Нет, это, конечно, не Кушнер, а Арсений Тарковский. У Кушнера не хватило бы ни смелости, ни мужества, ни духа, ни таланта написать такой признательный стих. Есть у него вынужденные прорывы в чуждые ему поэтические стихии, включая гражданскую лирику. Не думаю, однако, что он останется в поэзии «как песенно-есененный провитязь», Сергей Никитин оказал ему дурную услугу, превратив в китч велеречивый стих «Времена не выбирают, в них живут и умирают». Сила Александра Кушнера — в его слабости: там, где он не повышает свой тихий голос, где не форсирует свой меланхолический темперамент, где работает в акварельных полутонах, а не в мазках маслом.
Танцует тот, кто не танцует,
Ножом по рюмочке стучит.
Гарцует тот, кто не гарцует,
С трибуны машет и кричит.
А кто танцует в самом деле
И кто гарцует на коне,
Тем эти пляски надоели,
А эти лошади — вдвойне!
Вот его кредо, в этом весь Кушнер.
Ниже плинтуса
Есть старинный принцип: спорят с мнениями, а не с лицами. Однако мои последние публикации о Бродском, Искандере, Довлатове и особенно Кушнере — и вовсе только повод, чтобы не просто перейти на личности, но обрушить на автора всю гнусь облыжных инсинуаций и забубенного вранья. Я говорю об антисоловьевской коллективке, напечатанной в прошлом номере «НГ-Ex Libris». По жанру типичная анонимка, хоть и за пятью подписями (так! — «НГ-EL»). Злоба из нее так и пышет, прям носорожья, чтобы не сказать альцгеймерова.
Конечно, не впервой мне читать о себе разные небылицы в самых разных жанрах — вплоть до романа «Среди многих других», где главный герой Владимир Соловьев, то бишь я, а подзаголовок «роман-комментарий», потому как основан на скрупулезном чтении моих книг и полон догадок, домыслов и гипотез обо мне, иногда забавных и даже тонких, а часто — пальцем в небо. Как говорил в таких случаях родоначальник: «Твои догадки — сущий вздор». Но даже вздор читать интересно, если он написан талантливо. А талант — как деньги: есть — так есть, нет — так нет. Как писал Довлатов в «Новом американце», защищая меня от поклепов, что моих «Трех евреев» надо печатать, «если роман талантливо написан. А если бездарно — ни в кое случае. Даже если он меня там ставит выше Шекспира». Это было сказано до того, как Сережа прочел «Трех евреев», а когда прочел первое нью-йоркское издание (это была последняя прочитанная им книга), отозвался со свойственной ему лапидарностью и точностью: «К сожалению, все правда». Так вот, помянутая коллективка написана на редкость бездарно, уровень удручающий, ниже плинтуса, каждая фраза — лажа и ложь в одном флаконе, а потому хотя бы требует ответа, хоть на каждый чих и не наздравствуешься. То есть в заботе о многоуважаемом читателе и уважаемой газете, а не о неуважаемом мною авторе этого письма.
Это не оговорка, что употребил единственное число вместо множественного. Коллективка пишется обычно одним человеком, а потом под нее собираются подписи. Сужу по личному опыту — к примеру, когда подписывал в Ленинграде письма в защиту Бродского сразу после суда над ним. Данное подметное письмо — не исключение, тем более я узнал о нем заранее от человека, которому оно было предложено на подпись, но он отказался, несмотря на «административное давление», как он иронически выразился. Когда-то, в бытность ленинградским, а потом московским критиком и литературоведом, я был неплохим текстологом, и молва даже приписывала мне способность по паре страничек анонимного текста отгадывать, кто его автор по национальности — еврей или нет. Однако в случае с этой доносительной кляузой никакие текстологические ухищрения не требуются — уши торчат. Автор легко узнаваем по стилю, который есть человек, а стиль не просто совковый, но солдафонский — вплоть до штампа-перла сталинских времен «примазался». Все вранье этого единоличного письма потому еще бездарно, что легко, слишком легко опровергаемо. Недаром в «Трех евреях» я называю этого человека унтер Пришибеевым и Скалозубом (не путать с зубоскалом), что он, понятно, простить мне не может, как и другие характеристики в том горячечно-исповедальном романе, написанном еще в России и многократно изданном по обе стороны океана. «Тремя евреями» я бросил вызов питерской мафиозно-загэбэзированной литературной мишпухе, зная, кто ее крышует. Так что, инсинуации, что я был связан с известными органами — типичный трансфер, пользуясь психоаналитическим термином, то есть перенос с больной головы на здоровую.