Ссора с патриархом — страница 49 из 63

Когда все было готово, они вернулись в хижину, где внук старика, стоя на коленях, поддерживал голову умирающего.

Антиоко опустился на колени с другой стороны, и полы его плаща ярким пятном легли на землю, расстелил скатерть на камне, служившем стулом. Серебряная чаша отражала красный цвет его плаща.

Стражник тоже преклонил колени возле ограды, рядом со своей собакой.

Священник помазал елеем лоб старика и его ладони, которые за всю жизнь не совершили ни одного насилия, помазал ноги, которые увели его подальше от людей, как от самого страшного зла в мире.

Заходящее солнце посылало в хижину свои последние приглушенные лучи, в свете которых Антиоко выглядел рядом с умирающим и священником словно раскаленный уголь среди пепла.

«Надо возвращаться, — подумал Пауло, — незачем оставаться тут».

— Совсем плох, — сказал он стражнику, выйдя из хижины, — уже без сознания.

— Коматозное состояние, — уточнил стражник.

— Еще несколько часов, и он умрет. Надо позаботиться о том, чтобы перенести тело вниз. — И он опять хотел добавить: «Надо бы переночевать тут», но устыдился своего притворства.

В то же время он чувствовал, что ему хочется двинуться в обратный путь, вернуться в село. С наступлением вечера грех снова манил его, словно опутывал сетью из тени. И он понимал это и пугался. Но в глубине души был настороже, чувствовал, что совесть его не дремлет, готова помочь ему.

«Только бы не видеть ее этой ночью, и я спасен».

Если бы кто-нибудь мог задержать его! Если бы старик поднялся и схватил его за одежду!

Он снова сел и попытался сообразить, который час. Солнце уже зашло за верхнюю линию плоскогорья, и там, наверху, стволы дубов вырисовывались на красном горизонте, словно колонны портика, обрамленного большой черной каймой. Даже смерть не нарушала покоя этого великого уединения.

Пауло почувствовал усталость, и ему так же, как утром у алтаря, захотелось лечь на камни и уснуть.

Тем временем стражник начал действовать. Он опустился на колени возле умирающего и что-то зашептал ему на ухо. Внук охотника смотрел на него с подозрением, но ухмыляясь про себя, а потом подошел к священнику и сказал:

— Теперь, когда вы выполнили свой долг, идите, идите с миром. Дальше я все сделаю сам.

Стражник вышел из хижины.

— Он уже не в силах говорить, — сказал он, — но по одному его знаку я понял, что он уладил все свои дела. Никодемо Пания, — добавил он, обращаясь к внуку, — по совести скажи, можем ли мы уйти со спокойной душой?

— Если бы не святое причастие, так вам незачем было бы и приходить сюда. Какое вам до меня дело?

— Надо уважать закон! И помалкивай, Никодемо Пания!

— Перестаньте, не надо кричать, — вмешался священник, кивнув в сторону хижины.

— Вы меня учите, что в жизни самое главное — это долг, что нужно всегда выполнять свой долг, — заметил стражник.

Задетый за живое, священник быстро поднялся. Все теперь трогало его сердце, и ему казалось, будто сам бог изрекает свои желания людскими устами.

Он сел на лошадь и сказал внуку старика:

— Не оставляй своего деда, пока не скончается. Бог велик, и мы никогда не знаем, что может случиться.

Парень пошел проводить их.

— Послушайте, — сказал он, когда они отошли подальше от стражника, — дед дал мне деньги. Вот они тут у меня, под мышкой. Не так уж много, но сколько бы их ни было, могу я считать их своими?

— Если он дал их только для тебя, значит, они твои, — ответил Пауло и обернулся, чтобы посмотреть, следуют ли за ним остальные.

Они шли за ним. Антиоко опирался на палку, которую сделал себе из ветки какого-то твердого дерева. Стражник, козырек и пуговицы которого поблескивали в сумерках, прежде чем ступить на тропинку, обернулся и отдал честь хижине. Он отдал честь смерти. И орел словно ответил ему из своего гнезда, еще раз похлопав крыльями перед сном.


Ночная темнота быстро поднималась навстречу им из долины и вскоре совсем окутала троих путников. Однако на повороте тропинки за рекой далекий свет, доходивший из деревни, осветил им дорогу. Казалось, там наверху пылает пожар. Яркие огни горели на скале, и стражник рассмотрел своим острейшим зрением, что на площади у церкви двигается много теней.

Была суббота, и почти все мужчины вернулись в село, но это никак не объясняло, почему горят такие костры, а люди в таком необычном волнении.

— Я знаю почему! — радостно воскликнул Антиоко. — Они ждут нашего возвращения, чтобы отпраздновать чудо Нины Мазии.

— О боже, боже! Как же ты глуп, Антиоко! — вздохнул священник, почти со страхом глядя в сторону села, освещенного огнями.

Стражник ничего не сказал, только сердито дернул за поводок, и собака залаяла. Глухой лай эхом прокатился по долине, и священнику в страхе показалось, будто это какой-то таинственный голос упрекал его в злоупотреблении простодушием своих прихожан.

«Что я сделал из них? — пытал он себя. — Уничтожив себя, я уничтожил их. Господи, спаси нас и помилуй!»

И он решил сейчас же, въехав в село, совершить героический поступок: выйти в центр площади и перед всем миром покаяться в своем грехе, раскрыть перед людьми свое ничтожество, открыть свою душу и обнажить несчастное сердце, жалкое, но охваченное огнем великого горя, и огонь этот гораздо сильнее, нежели костры из сухих веток, которые пылают на скале.

Совесть, однако, шептала ему: «Они празднуют свою веру, празднуют бога в тебе. И ты, ничтожество, не имеешь права вставать между ними и богом».

Но какой-то другой голос, из еще более дальней глубины совести, говорил ему: «Нет, дело не в этом. Дело в том, что ты трус. Боишься страданий, боишься и вправду сгореть».

И по мере того как они приближались к селу, к людям, он чувствовал себя, как никогда, растерянным. Что делать? Ему казалось, что эти тени и свет от костров на скале, озаряющий все вокруг, каждый камень, каждый стебель, рождены были его совестью. Но какова же истина — тень или свет?

Он вспомнил, как приехал в село много лет назад. Мать с волнением следовала за ним, как следуют за ребенком, который делает первые шаги.

«И я упал перед ней… И она думает, что подняла меня, но я смертельно ранен. Боже мой, боже мой…»

И вдруг он почувствовал облегчение при мысли, что этот неожиданный праздник отвлекал его от мучений, быть может даже от опасности…

«Приглашу я их к себе домой, и пройдет вечер… Будет уже поздно… Если минет эта ночь, я спасен».

Уже можно было различить наверху, на площади, черные пятна беретов[104] и огни по сторонам церквушки, которые трепетали, словно красные знамена. Колокола не звонили, как в день его приезда, но фисгармония как бы вторила своим печальным звуком колыхавшемуся вокруг свету.

И вдруг над колокольней взвилась серебряная звезда, которая тут же рассыпалась и растворилась во тьме, сопровождаемая выстрелом, прогремевшим на всю долину. Раздался радостный крик, а потом последовали новые вспышки и выстрелы. Стреляли, выражая ликование, как во время торжественного праздника.

— Они с ума посходили все! — воскликнул стражник. И пустился бегом вместе с мрачно лаявшей собакой, словно там наверху вспыхнуло восстание, которое нужно было подавить.

Антиоко же хотелось плакать. Он смотрел на священника, возвышавшегося на лошади, — черный силуэт всадника на ярком фоне огней, и ему казалось, что это святой, возглавляющий процессию.

«Моя матушка сегодня хорошо заработает на всем этом веселье», — между тем подумал он. И вдруг почувствовал себя таким счастливым, что развернул свой плащ, накинул его на плечи, потом взял у священника ящичек, но палку не бросил. Так и вошел в село, подобно одному из волхвов.

Внучка старого охотника окликнула священника с порога своего дома и спросила, что слышно про деда.

— Все в порядке.

— Значит, ему лучше?

— Твой дед уже умер.

Она вскрикнула, и это была единственная звучащая диссонансом нота во всем празднике.

Мальчишки уже помчались навстречу священнику. Они окружили лошадь, словно рой мух, — так с этим эскортом он и поднялся на площадь. А народу было не так уж и много, как представлялось издали: это тени умножали число людей. Появление стражника с собакой внесло некоторый порядок. Мужчины держались у ограды, под деревьями, освещаемыми огнями, некоторые пили возле маленькой остерии, принадлежавшей матери Антиоко. Женщины с уснувшими на руках детьми сидели на ступеньках церкви, окружив Нину Мазию, спокойную, точно сонная кошка.

Стражник с собакой, застывший посреди площади, походил на монумент.

При появлении священника все устремились к нему. Однако лошадь его, которую он незаметно пришпорил, прибавила шагу и направилась к спуску по другую сторону площади, к дому своего хозяина.

А тот был среди пьющих мужчин возле остерии. Он подошел к лошади со стаканом в руке и ухватил ее под уздцы.

— Эй, кляча, ты чего? Я ведь здесь.

Лошадь тут же остановилась и потянулась к нему губами, словно желая выпить его вино. Священник хотел было слезть на землю, но мужчина удержал его, тронув за ногу, подвел лошадь с всадником к остерии и протянул стакан товарищу, державшему бутылку.

Все, мужчины и женщины, окружили их. На золотистом фоне открытой в остерии двери выделялась высокая цыганская фигура матери Антиоко, лицо которой в отсветах костров отливало медью. Она, улыбаясь, глядела на происходящее. Дети, проснувшиеся от шума, слегка испуганные, вертелись на руках у матерей, и от их движений поблескивали коралловые и золотые амулеты, которыми были украшены все женщины, даже самые бедные. И среди этой одноликой колышащейся толпы священник, сидевший высоко на лошади, и в самом деле выглядел пастырем среди своего стада.

Старик с седой бородой, положив ему руку на колено, обратился к толпе.

— Люди, — с волнением в голосе сказал он, — вот он — воистину божий человек.

— Тогда пусть выпьет за наше здоровье и сотворит еще одно чудо — чтоб у нас не переводилось вино, — воскликнул хозяин лошади, протягивая стакан.