[311].. Языческий восторг перед возможностями человека сменялся интересом к ценам на мировом рынке…. Кончилась молодость эпохи Кончился век поэзии. Наступал век прозы»[312]. Но это одна сторона современной российской действительности.
Другая сторона состоит в том, что культура сегодня оказывается во власти тотального рынка, отношений купли-продажи. В прошлом рынок если и влиял на культуру, то главным образом в опосредованной форме, например, через институт социального заказа (мецената, двора, церкви, государства, политической партии и т. п.) Но такого прямого рыночного диктата в сфере культуры (причем влияющего не только на ее форму, но и на само содержание), как это наблюдается сегодня, еще не было. Общественная актуальность того или иного предмета культуры сегодня измеряется главным образом востребованностью его именно как товара.
При этом сам рынок сегодня не является неким автономным институтом. Вырастая из глобальной гегемонии капитала и базируясь на информационных технологиях и современных средствах телекоммуникаций, масс-медийной экспансии, он становится некой тотальностью, проникая во все сферы жизни человека и общества. Но идея вещи, тем более как товара, каким бы полезным и эстетичным он ни был, в любом случае не может быть основой человеческой жизни. Пафос потребительства особенно в мире культуры, способен рождать лишь метафизику опустошения.
Доминирование принципа частного интереса в экономике, рост социального отчуждения и личной зависимости от расширяющейся сети бюрократических институтов власти, жесткий дрейф российской культурной политики в «ситуацию ноль», сужение коридора личной перспективы – все это загоняет индивида (независимо от его имущественного ценза) в формы частного бытия и, как правило, реакционно-консервативные. Законы частного (не путать с понятием «личное») бытия диктуют и соответствующее отношение к культуре, и чаще всего – потребительское.
Но ведь развитие человека и общества не может быть плодотворным без перспективы сопряжения его сущностных сил с миром культуры, ибо только на этой основе можно искать альтернативу господствующим формам отчуждения. В связи с этим возникает вопрос: насколько в принципе возможно такое социальное бытие индивида, которое предполагало бы не ритуальное, а живое и активное сопряжение его с культурой, предполагающее раскрытие его сущностных сил, в том числе за пределами его профессиональной деятельности? При этом важно, чтобы эта связь с миром культуры была «заземлена» на материальные интересы индивида, любые другие связи с миром культуры (в обход его материальных интересов) рискуют рассыпаться при первом изломе социальной реальности.
Но есть и третья сторона. Она состоит в том, что человек всегда в той или иной мере раб истории, вкладывая в это тот смысл, что индивид есть некая функция господствующих общественных сил. В то же время человек является творцом той же истории, понимая под этим творчество тех или иных форм общественных отношений. Возникает вопрос: какова мера этого соотношения (рабского и творческого бытия в истории) для индивида, той или иной социальной группы, человеческого сообщества в целом в те или иные исторические эпохи. Диалектика развития между рабским и творческим принципом общественного бытия индивида в значительной степени определяет меру и характер субъектности индивида как одного из важнейших критериев его феноменальности как Нового человека.
Сегодня сама идея субъектного бытия остается закрытой, лежащей вне «зоны доступности», как когда-то гелиоцентрическая система Коперника для его современников. И причин для этого несколько.
Во-первых, мировоззрение российского индивида сегодня покоится, как правило, на признании господствующих отношений в качестве неких абсолютно неизменных трансценденций, определяющих его бытие, но от него никак не зависящих. Причем, набор этих трансценденций может быть самым разнообразным по своему содержанию: идея частной собственности; бог как субстанция всего сущего; рынок как универсальный механизм регулирования всех отношений; государство как социальный patron; «русская идея» как знак особой национальной интеграции; Сталин как символ сильного государства; права человека как теодицея современного либерализма и т. д.
Во-вторых, современный индивид, находясь во власти превратных форм общественной реальности и постепенно становясь их продуктом, способен понимать только превратные смыслы. Понятия (в том числе, такие как социальное творчество, энтузиазм), несущие в себе альтернативу миру господствующего отчуждения оказываются не доступными для его понимания[313].
В-третьих, индивид в значительной степени сегодня отчужден еще и от самого творчества, которое все активнее вытесняется из всех сфер жизнедеятельности индивида засильем технологизма разного рода, постепенно превращая его в функционера социальных, рыночных, политических институтов. Но даже тогда, когда процессы творчества имеют место, они, как правило, оказываются во власти превратных форм. В любом случае современный индивид связывает творчество с чем-то конечным, преходящим, изменчивым. А вот превратные формы действительности, властвующие над ним, он воспринимает уже как некую трансцен-денцию, абсолютно неизменную во времени и пространстве.
В любом случае принцип субъектного бытия современным сознанием чаще всего воспринимается не иначе, как чуждая абстракция или идеологический знак прошлого тоталитарного нарратива. Все что несет в себе идею человека как субъекта истории и культуры – все это оказывается для него активно чуждым. Отказавшись от того прошлого, которое было связано с субъектным бытием индивида и которое существовало в советской системе в жестком противостоянии с конформизмом, в тоже время боясь того будущего, которое требует от него социально-творческой самодеятельности, современный индивид оказывается беспомощным наедине со своим настоящим. Но это настоящее оборачивается для него тем, что индивид, поглощаясь сетями рыночных и бюрократических отношений, обречен на самоотчужден-ное бытие. Кстати, проблема самоотчуждения сегодня обрела такие масштабы, что становится едва ли не первоочередной в ряду таких проблем как экологическая катастрофа, войны, терроризм.
Так что, современный обыватель эпохи глобализации, – так же, как и человек средневековья, даже не допускает мысли о возможности для себя быть тем, кто хоть в какой-то степени определяет лицо существующей действительности. В результате он для себя выбирает лишь путь приспособления к существующим условиям жизни. Как писал Ленин в работе «К оценке русской революции» (1908 г.): «…мещанство трусливо приспосабливается к новым владыкам жизни, пристраивается к новым калифам на час, отрекается от старого…»[314] Но приспособиться к современной реальности – значит втиснуть себя в господствующие формы превратного бытия, постепенно превращаясь в соответствующий феномен превратной культуры.
Понятно, что это отчуждение не свалилось вдруг с неба на российскую почву, а появилось как результат неразрешенности противоречий советской системы, ставшей основанием для развития отечественного постмодернизма (у западного постмодернизма генезис другой). Неразрешенность этих противоречий либеральной методологией породила ряд превратностей российской реальности:
современные формы глобализации (ее социальная сущность, а не техническая сторона) как симулякр исторической перспективы;
попятная диалектика как превратная форма «развития»;
частные формы бытия диктуют потребительское отношение к культуре;
бессубъектное бытие индивида – основа «развития» современных форм самоотчуждения.
Мир этих превратностей либо превращает современного индивида в функцию капитала, рынка, бюрократии, либо загоняет его в консервативно-реакционные формы бытия. Возможен ли прорыв из этих превратностей? И если – да, то на какой основе? В связи с этим обратимся к советским практикам того периода, который стоял у истоков генезиса советской системы (1920-м гг.), когда несмотря на все противоречия исторической обстановки пробивалась реальная альтернатива миру отчуждения.
Отсутствие перспективы у современной российской реальности говорит о том, что в рамках существующей системы нет основы для формирования самого потенциала развития, задающего вектор исторического движения системы. А вот вектор распада оставшихся общественных связей имеет достаточно четкие очертания и об этом свидетельствует многое, в том числе не ослабевающая тенденция роста желающих уехать работать и жить за границу.
В связи с этим возникает вопрос: что формирует потенциал перспективного развития той или иной системы и что составляет основы ее развития?
Обратимся к конкретным практикам, а именно – к истокам советской системы. Происходящие в 1920-е гг. революционные изменения задали тот ход общественного развития, который предполагал освобождение действительных отношений от всех форм отчуждения, причем порожденных не только прежним режимом, но и реальными противоречиями уже новой – советской системы. И что особенно важно – это высвобождение основывалось не на голом отрицании существующих форм отчуждения, а на диалектическом разрешении порождающих из противоречий. В действительности, это разрешение означало созидание самими индивидами качественно новых общественных отношений, снимающих господство над человеком внешних сил отчуждения (власти рынка, государства и т. п.), и уже потому оно являлось антитезой феномену отчуждения и самоотчуждения человека. Это деятельностное преодоление отчуждения как раз и составляло суть социального творчества. Другими словами, социальное творчество можно определить как