СССР™ — страница 42 из 90

– Аргументы Максима Александровича заслуживают внимания, – начал Дьякин, но дальше Рычев уже не слушал. В разгар речи про бренды он потихоньку включил телефон, потому что Кузнецов ведь должен был позвонить, – и теперь он позвонил.

Рычев торопливо пробормотал извинения, встал и стремительно ушел в угол, не обращая внимания на пристальный взгляд Дьякина. Дослушал, задал два уточняющих вопроса, простился, тут же набрал Устымчика, дал команду, вернулся к столу и сказал:

– Михаил Алексеевич, дорогие коллеги, я прошу прощения. Надо срочно ехать.

– Что случилось? – помедлив, спросил Дьякин.

– С производством все в порядке, – успокоил его Рычев. – Там с замом моим непонятно, похоже на похищение.

Народ охнул, Дьякин пробормотал что-то про зверей-то брать. Рычев хотел объяснить и даже, может, очень громко, но тут Устымчик перезвонил, чтобы сказать, что рейс через два часа и диспетчер готов задержать на полчаса сверху, но не больше. Рычев неловко поклонился, сгреб портфель и бумаги и быстро пошел к выходу.

Вслед ему смотрели все – с почти одинаковым выражением.


2

Но я отстал от их союза

И вдаль бежал...

Она за мной.

Александр Пушкин


Медвежонок превратился в Карлсона, Чебурашку, бабочку, пушистые контуры ее крыльев схватились черным и жестким, вязь превращений оборвалась. Или просто тепло во мне иссякло, так что дыхание больше не опаляло снег перед лицом, выжигая в нем причудливые окружности с льдистой каймой. Рук-ног и спины я не чувствовал давно, лежал куском гипса, а теперь, значит, и дыхательные пути гипсом залило.

Что это значит, равнодушно подумал я. Значит, что жара нет – хорошо, значит, не простыл и не температурю, и не сплю, не сплю. Хотя какой тут жар, птица, рыба, льда кусок, скользит и падает веселый. Я невеселый, и я не упал, а лег сам, лицом к заснеженной скале, умно, рассудительно и загодя, чтобы не погаснуть, как свеча на ветру, былинка на ветру, яблоки на снегу, не спать, и дырочку в небо проковырял, чтобы не задохнуться и не сникнуть тут, как мишка, не спать, и слушал, как кричит ветер, и сперва облизывает и обнимает неровными языками снега, потом раздергивает их до сплошного сугроба, скребет по нему с хрустом, затем глуше, глуше, как сквозь вату, и теперь даже не гладит по толстой и мягкой, наверное, перине, а я ее проверять плечами не буду, чтобы не запустить холод туда, где тепло, еще немного погреюсь  и встану, а спать не буду, никогда, а то ведь так и врасту лицом в скалу, бабочку, Чебурашку, Карлсона, буду бабочкой, Карлсоном, полечу, как летом...

Я закричал от боли – вернее, попытался закричать, потому что будто отсиженное горло выпускало только несолидный сип, – и попытался понять, почему так больно и холодно. А вот почему: потому что я, обмирая и щуря выпариваемые лютым светом глаза, стоял на корточках по ноздри в плотном снегу, из которого выдернулся на последнем толчке засыпающего разума. Потому что, едва я порвал перину, безнадежная стылость забрала меня всерьез, каждая кость заходила кривым отбойным молотком, между кожей и мышцами будто микробудильники навтыкали, подъем, да я уже, и все заработало, затрясло как героя мультика, смешно и дико, до сколотой эмали, сроду так не мерз. И потому, что у меня по-прежнему сломано минимум шесть ребер, похоже, опять лопнул хрящ грудины, из правого уха сочится кровь, а левое запястье в лучшем случае сильно потянуто. Засыпающий разум умудрился об этом забыть. Теперь долго не забудет.

Зато не околел.

И пурга улеглась.

Я с некоторым усилием перестал сипеть, осторожно перенес вес на правую руку, больно как, зар-раза, и, держа левую руку на весу – ну, как на весу, в снежном пюре, – передвинул вес ближе к заднице, сел, снова засипел, нашарил в снегу палку, встал, почти без сипа, ir eget,[19] поковылял – правее, правее, тут булыган под снегом, обойти, не скользить, все, вот тропка вверх.

Видимо, мне придется умереть.

Видимо, сегодня.

Видимо, невыспавшимся.

Заодно проверим тезис про отсыпание на том свете.

Я не спал около суток – с тех пор, как пришел в себя возле горящей машины, ну как возле – метрах в десяти. Впрочем, куцый отруб назвать сном трудно, с другой стороны, и чем-то особенным, с учетом предшествовавших событий, он не являлся. Да этот Камалов постоянно по обморокам валяется, делов-то. Пока его машина горит.

Машина, честно говоря, не горела, а неспешно так, с чувственным потрескиванием, тлела. Из разбитых окон серой кисеей тянулись ленты дыма, огня не было видно, но без него не обошлось – иначе не видел бы я ни дыма, ни развороченного капота, вбитых в салон дверей и вывихнутых колес, ни взрытого снега под «единичкой» и ссадин на скале над нею. Рассвет ожидался нескоро.

Машина упала с семиметрового, насколько можно было разглядеть, обрыва. Как минимум в два приема, сперва со всей дури – на торчащий примерно из середины склона гранитный или там базальтовый козырек, размяв всю морду и слегка поломав меня, – оттуда, мощно стукнув цепанувшими камень безумными колесами, в гряду булыганов на дне оврага. Там я и стартовал. Если бы на полпути из машины вышибло, почти наверняка вошел бы босой головой или хребтом в неприкрытые камни, и привет прадедушке. А так почти невредимым слетал. Ну ушибло – так не всмятку же. Ну подмерз – зато от холода ведь и очнулся, и сразу полпроблемы решил, накинув и залепив под горлом сброшенный в полете капюшон. Ну разуло – на правой ноге сапога не было, и найти его я так и не смог, хотя обшарил снег вокруг. Зато рука воткнулась в теплое еще шерстистое нутро чужого ботинка, зарывшегося носом в снег рядом с местом моей лежки. Судя по размеру, ботинок принадлежал жлобу. Моей последней жертве.

Я брезгливо отбросил находку в сторону, для очистки совести пошарил в снегу выламывающимися пальцами еще полминуты, погрел руки в карманах, с кряхтением поднял, будем считать, трофей и сунул в него закоченевшую ногу.

Ступня болталась, как язык в колокольчике. И подогрев в стандартной, пусть дорогой, полупаре обуви с Большой земли, естественно, не включался. Поэтому ощущение было странным – будто вышел на прогулку, обувшись в ласт и конек. Но лучше полдня (или сколько там до моего обнаружения пройдет) подбитым утенком ковылять, чем всю оставшуюся жизнь скакать веселым Сильвером. Заодно, может, узнаем, что значит по-английски эдак оказаться в чужих ботинках.

Но сперва посмотрим на ребят, которые оказались в моих ботинках. Очень не хочется, но надо. Посмотреть, живы ли. В лица заглянуть. Документы и, кто знает, даже телефон вытащить – вдруг, вопреки беседам, есть при них работающий аппарат. Пистолет, наконец, к трофеям добавить – в лесу пригодится.

Я побрел к «единичке», сразу ухнул в метровый сугроб – видимо, дно оврага рассекалось ямами и ложбинами. Сугроб меня и спас: на бережное, чтобы не замать руку и не обострить дыхание, и без того подтесывающее легкие, выползание из снега ушло минуты три, за которые я должен был добраться до машины – и попасть под осколки. Хлопнуло, когда я, утвердившись на неглубокой почве, выскребал забившийся в ботинок снег. Звук был несерьезным и почти вздорным, но тускло подсвеченную машину выхватило из тьмы как фотовспышкой – мне под веками будто напечатали черный контур «единички» на невыносимо белом фоне. А я в ее сторону вроде и не смотрел. Я вскинул руку к глазам, и тут хлопнуло еще раз, уже внушительнее. Тут я подумал, что, по уму, надо падать наземь, потому что сейчас бензобак рванет, сгруппировался, охнул, передумал и лишь после этого сообразил, что какой уж там бензобак, в «единичке»-то. В ней не то что взрываться, гореть-то особо было нечему – кроме бандюков и содержимого их карманов.

Пока я вспомнил про метан и гремучую смесь, которая гуляла в баках и вообще-то весь овраг могла высушить, глаза отошли. Оказалось, что подраскрывшаяся бутоном несгораемая «единичка» горит сине-зеленым пламенем, без фанатизма, но и без изъятия, а снег вокруг нее усыпан разноразмерными искрами, гаснущими, впрочем. Я все-таки двинулся к огню и почти дошел, но одновременно с волной тепла в голову мне втек острый сладкий запах, на который я наделся как на штык – и замер.

У меня не слишком чуткий и разработанный нюх. По запаху я не отличу горелую курицу от горелой говядины, а запаха сгоревшей свинины, наверное, и не знаю. Еще я не знаю запаха ни горелого блока «Н-О-Н», ни аккумулятора «Союз АУП-270» – и совершенно не исключаю, что это они пахнут так сладко и страшно. Но, блин, передо мной стояла моя бывшая машина, в которой горели три неподвижных человека. Ладно, пусть три трупа, пусть бандитских, пусть горели замертво. Я-то, получается, все равно их убил, спалил, как доски на стройке, и теперь шел отмахиваться от дыма, в который превращались их волосы, мышцы, кости и глаза, шел заглядывать в съедаемые огнем лица, шел лазить по распавшимся карманам. А там, может, кроме пистолетов с обоймами и гранаты лежат – и сейчас сдетонируют.

Только эта мысль вывела меня из ступора. Я судорожно сглотнул, огляделся, ничего за пределами освещенного пятна не увидел, но все равно развернулся и поковылял подбитой цаплей в ту сторону, с которой упала «единичка».

Снегу было по колено, к счастью, не слишком плотного, хоть скрипел он не хуже киношного, который на самом деле озвучивается мешочками с крахмалом. Видимо, овраг время от времени вычищался ветрами, не забиваясь слоями снега доверху. Где ветрам вход, там людям выход. Рано или поздно овраг должен был закончиться или хотя бы стать менее крутобоким. Там я планировал выбраться на поверхность, на дорогу, по которой «единичка» летела юзом навстречу гибели, и пойти навстречу спасателям.

Я понимал, что на раннее спасение рассчитывать не приходится. Меня никто не будет искать как минимум до утра. Но утром Кузнецов, во-первых, обнаружит в кабинете телефон, браслет и одежду. Блин, как же некстати все с Дашкой получилось – уходил бы я из кабинета в нормальном режиме, уж браслет с трубкой точно не оставил бы, а с такими маяками поди меня потеряй. А если бы бандюки попробовали их отключить, включился бы тревожный сигнал, ставящий на уши весь «Телеком» и службу безопасности. А я, баран, сам, своими руками... Ладн