СССР™ — страница 45 из 90

– Здравствуй, Игорь, – с трудом сказала Эльмира.

– Добрый вечер. Поешьте, – ответил Бравин, кивнул и быстро вышел.

Эля посмотрела на стол. Там стоял серебристый тепловой судок, в каких до прошлого года возили обеды строителям. Желудок перекосился в другую сторону. Эля раздраженно выдернула руки из негреющих тисков и оттолкнула судок. Крышка сдвинулась, пошел запах. Сейчас вырвет, холодно подумала Эльмира, но под горлом запела тонкая струна, а ниже будто дыра открылась, куда со сквозняком стал проваливаться весь мир, и шут бы с ним, но ведь в том числе и Азаматик. Эля выпрямилась на стуле, прислушиваясь к себе. Дыра развернулась к столу и всосала судок – то есть как всосала, заставила обнять, придвинуть, сбросить на пол загремевшую крышку и жрать теплый рис с рыбой, не различая вкуса, остроты и мелких костей, сперва вилкой, потом помогая рукой и с трудом удерживаясь от того, чтобы швырнуть вилку вслед за крышкой и хватать, комкая, рис горстью, а левой горстью выщипывать рыбью плоть – и жрать. Было стыдно и во всех смыслах неудобно, очень хотелось прерваться, прийти в себя и начать есть, а не жрать, – но не получалось.

Она не ела со вчерашнего дня.

Все-таки последние рисинки Эля собрала пальцами, тщательно их прожевала и поискала глазами еще что-нибудь не съедобное даже, а сгрызаемое и прожевываемое. Лимон провалился в бездну, не успев брызнуть меж зубов, сахар хрустнул дважды и канул туда же, остывший чай лишь смягчил растревоженность за грудиной. Все болезни от нервов, и ожирение в первую очередь. Вот что толстухи, значит, чувствуют, подумала Эля.

И тут в кабинет ворвался Рычев – слава богу, не минутой раньше.

Он резко остановился и сказал:

– Эля.

Эльмира повернулась к нему, хотела встать, но почему-то не смогла. Рычев быстро подошел, наклонился, на секунду прижался седым виском к ее голове – Эля едва успела убрать вниз испачканные руки, – сразу отошел, будто испугавшись, и спросил, расстегивая пальто:

– Как ты?

– Максим Александрович, Гали пропал, – сказала Эльмира, поняла, что он знает, и снова из слезных каналов будто пробки вышибло.

Потом она обнаружила, что кабинет полон людей, Рычев, сняв пальто, стоит за пустым креслом Гали и что-то жестко говорит, а Кузнецов, сидящий слева от Эли уже не с красно-белым, а с багровым лицом, так же жестко отвечает, что «двойка» – это двадцать седьмой экземпляр – давно передан средневаховским на эксплуатационные и скраден неделю назад, а в администрации почему-то думали, что отогнан на ремонт или испытания, что взорвалась газовая смесь и что теперь мы это учтем. Рычев лязгающим голосом спросил, при чем тут это, и Элька отвалилась куда-то в сторону, а очнулась на словах Кузнецова про сделанный шагаловскими расчет наиболее вероятных квадратов поиска и про добровольцев из первой смены, которых более чем достаточно для прочесывания этих квадратов в течение двух часов, причем час уже прошел. Рычев спросил: «А если он в другом квадрате?», и это был очень важный вопрос, но почему-то Эля сперва отмотала память чуть назад, сообразила, что Рычев недоволен слабым размахом поиска, – и лишь потом уловила короткий вороватый взгляд, который в нее метнул Кузнецов, и услышала:

– За пределами логики и здравого смысла, как все последние дни, так что без гарантий, но сделаем все.

– Почему сразу не сделали, я спрашиваю? – повысил голос Рычев.

– Что – не сделали сразу? Соседей не подняли? Я объяснял, что это имитация и вообще перекладывание ответственности: кругом пятьсот, даже больше – пока долетят, пока развернутся, сутки пройдут.

– Сутки прошли – что?

– То, что мы на финишной. Найдем, живого или... – Кузнецов осекся.

Рычев раздернул узел галстука и сказал:

– Сильно. Почему сразу массовое прочесывание не наладили?

Кузнецов помолчал и объяснил так, что Эльмире захотелось завизжать – до лопания стекол, стаканов и голов:

– Люди со смены, вымотанные, толку с них сразу было бы... И потом, что это за феодализм: барин пропал, поэтому никому не спать, все на поиски.

Завизжать или разодрать Кузнецову совсем бурое лицо Эля не успела. Рычев тихо сказал:

– Сережа, вы с ума сошли? Вы что, полагаете, если бы рабочий со второго вот так вот... или просто потерялся – мы бы спать пошли? Вы бы сами спать пошли? Вы вообще где находитесь?

Кузнецов уронил голову в ладони и зарычал. Рычев продолжил было:

– То есть вы всерьез...

– Прошу прощения, – глухо сказал Кузнецов, сдернул пальцы с лица, не так сильно, как мечтала Эля, но следы все равно остались, и повторил: – Прошу прощения. Устал, хрень несу.

– Принято, – сказал Рычев, а Бравин, сидевший, оказывается, в дальнем углу, объяснил:

– Он сегодня километров сто двадцать туда-сюда сделал, пешком отмахал не знаю сколько. Серег, лечь надо, и вообще, всем, кто с первого этапа ходил, надо отдохнуть, а то дуреем уже.

– Да, пожалуй, – согласился Рычев. – Температура какая?

– Минус двадцать семь, к утру тридцать пять будет,– невесело ответил Бравин.

– На Алике что?

– Предположительно теплокуртка, стандартный ботинок.

– Теплокуртка – это при минус тридцати пяти часа три-четыре?

– При полном заряде больше, но где он, полный заряд, – солнце когда еще село. Потом, организм истощен – тоже учитывать надо, еды у него вроде нет.

– Стандартный ботинок – это тоже не самое плохое... – начал Рычев и спохватился: – А почему ботинок, не ботинки?

– Второй сорвало, он в машине сгорел, истлел то есть, – объяснил Бравин.

Эльмира переводила взгляд с Бравина на Рычева.

Кузнецов шумно поднялся и, покачиваясь, пошел к двери.

– Он босиком, что ли... Сергей, вы куда?

– За Камаловым, – сказал Кузнецов, взявшись за ручку.

– Ты свалишься сейчас, – сказал Бравин, поднимаясь и застегиваясь.

– Я хотя бы не босиком.

– Он тоже не босиком, с одного вроде башмак снял, хоть на полтора размера больше.

– Значит, дождется, – сказал Кузнецов и открыл дверь. – А наше дело – сел, поехал, ночь-полночь.

– Сережа, – осторожно сказал Рычев. – Если в моих словах дело, то я прошу прощения. Вы в самом деле уже сделали что только можно, дайте другим...

Кузнецов покивал, стоя спиной, бросил:

– Принято.

И вышел, нерезко хлопнув дверью.


4

Прошла любовь, явилась муза,

И прояснился темный ум.

Свободен, вновь ищу союза...

Александр Пушкин


Я шатался посреди южнозонной тайги, тайга перла к слепому небу географического центра России, Россия упиралась стылым основанием в центр планеты, планета, зажмурив пол-лица, рвалась к тусклому солнцу и налево, Солнце неслось к краю галактики, вихрю из колких звезд, закрученных вокруг железного кола, кола-кол-колкие звезды срывали с меня лицо, превращая не в железный совсем, а костяной колышек под белой глазурью, торчащий посреди Вселенной.

Едва не уснул.

Едва не околел.

Едва сумел вскочить.

Постоял – и пошел. А буря улеглась.

Сохранение энергии.

И теперь брел по бедрышко в снежной слепоте до горизонта, сквозь которую изредка проколупывался черно-зеленый глаз: даже в гуще деревья были завалены очень толсто и стыло, и было непонятно, торчат они еще или давно слегли, а вглядываться не осталось ни сил, ни охоты. Брел сквозь исчерченные чернильными тенями сугробы, выбирая самые мелкие и иногда даже угадывая. Брел, не зная направления, времени и смысла. То есть смысл был: сказать всем, что бандюки жаждут реванша, что водородный катализ на крыше – это опасно и что вообще нельзя ружья кирпичом чистить. Смысл был – сил почти не было.

Надежды тоже.

И вдруг появились – вспышкой.

Потому что я разом вывалился из слепящей пустоты в непонятную, но геометрию, будто на пусковой стол – нацеленный, наверное, в определенную какую-то мишень. Словно шоры на пляже снял. Я зажмурился. В голове шумело и вообще было гадко, вся правая сторона ныла так, что хотелось выдрать ее ногтями, кусок за куском, и наверняка каждый кусок внутри будет черным и покрытым блестящими канавами, – в снег их швырнуть, поглубже под ноги и к спящей траве. Но я удержался и даже устоял на ставших совсем полукруглыми подошвах. Вытер и открыл глаза.

Слева была ровная стена снега, видимо скала, невнятно тающая в высоченном небе, справа – стена неровная и частоколом, лес. Ближе к горизонту они сходились. Туда я и пошел, оставляя за собой тройную борозду. Палка не то чтобы сильно выручала, но бросить ее я не решался. Болтал, как колокол языком на морозе.

Мороз был лютым. Я вспомнил какой-то рассказ про Аляску, в которой плевок падал наземь – вернее, на снег – ледышкой. Плюнул сам. Но в пересохшем и каком-то ободранном, как комната перед ремонтом, рту не собралось достаточно слюны. Я старательно зашевелил языком и щеками, нагоняя если не волну, то хоть пенку. Рот, превратившийся в скрученное резиновое колечко, подвел – сильно дальше зубов пенка не пошла, а нижняя губа немедленно лопнула в двух местах, на миг томно согрелась и сразу схватилась немой жменькой. Я поджал соленые лохмотья и решил временно обойтись без экспериментов.

Где вы, собаки, олени, вертолеты, добрые советские люди и злые бандиты, русские и нерусские? Я ж помру скоро, сил ведь нет никаких.

Лучше бы рядом с машиной остался, впервые подумал я. Теплее было бы. Нет, не лучше. Там же не тепло, а смрад и жуть. Там люди горели. Настоящие. И до сих пор, наверное, в выгоревшей коробке лежат – мертвые. И жареные. И в прозрачный таежный воздух оврага навсегда вмерз запах гари и паленой человечины. Мною заготовленной и мною спаленной.

Ну и ладно. Я ведь не хотел, да и кто с мечом к нам придет... и все такое. Три звезды мне на грудь и зеленку на лоб. Ладно, сдохну ближе к вечеру – квиты будем, может, сразу и перетрем все непонятки.

Всё-всё-всё.

Тогда так: лучше бы я с Дашкой остался.

Я представил себе, как я остался с Дашкой, и сперва вроде бы вышло весело, но веселиться на морозе не получалось – мысли соскользнули с Дашки на Эльку, на Союз и снова на обгоревшую машину боевую, при экипаже. Еще один заход с совсем запрещенного воспоминания – я отскочил, и губы чмокнули – вышел глупым: и не согрелся, и выше паха что-то неправильно двинулось, будто грязный мастерок влетел и застрял.