Легче трели ночных соловьев,
Шелковисты, как руки Мадонны,
И прохладны, как бедра ее!
Абрикосы! — Рожденный из пены,
Как богиня, понятен и прост:
— Абрикос, золотой, как Микены!
— Розоватый, как зад, абрикос![315]
Мгновение, выхваченное из городской суеты и вновь поглощенное ею, — общее место в урбанистической лирике. У скользающая красота («lа fugitive beaute», отсюда название фильма Б. Бертолуччи) традиционно иллюстрируется стихотворением Бодлера «А une passante» в истолковании Беньямина[316]. Мандельштам избежал банального повторения этой поэтической формулы, запечатленной в новелле По «Человек толпы» (среди прочих текстов американского романтика переведенной Бодлером), не став еще одним посетителем кафе, следящим из-за стекла за мельтешением на улице или пускающимся в преследование загадочного незнакомца. Гораздо больше он почерпнул из зарисовок городских будней и жизни городского дна в «Tableaux parisiens» и «Petits роёте8 en prose» — ср., например, его «Сенную площадь», «Тряпичника», «Продавца масок» или стихотворение о гастролях китайского цирка[317]. «Болтайки» по таким задворкам центра, как Коломна, в традициях модернистского урбанизма не могли пренебречь оптикой посетителя пассажей и азартом охоты на ускользающее от наблюдения мгновение. Но намного более, чем рассеянность фланера или наблюдательность завсегдатая кафе, ленинградского поэта, увлеченного поэзией тонкого и влиятельного художественного критика, занимало зрение прогулки.
Здесь стоит сказать о прогулках на трамвае. Несмотря на привычное сопоставление стихов Р. Мандельштама и Гумилева, поездки по послевоенному Ленинграду не похожи на зловещее путешествие в «бездну времен» («Заблудившийся трамвай»). Трамвай послевоенного времени уютен и эротичен:
Здесь шутят удачней и больше,
Спасаясь сюда от дождей,
Все девушки
Все девушки кажутся тоньше,
Задумчивей и нежней[318].
Вечерние поездки на трамвае превращаются в эпизоды из «лунной сказки»: кондукторы «на пороге веселых вагонов» продают билеты желающим уехать подальше от дневных забот[319]. Трамвай — не источник опасности, но прибежище для отчаявшихся:
За окном, закованным в железо,
Где замок тугой, как самострел,
Бродит страх, безрадостный, как бездна,
Вечный страх разящих мимо стрел[320].
В первую очередь «болтайки» рассказывают историю взгляда, подсматривающего реальность в ее непосредственности. Для понимания этого взгляда были бы в равной степени неуместны сопоставления и с разошедшимся на цитаты урбанизмом по Беньямину, и с вуайеризмом как отпечатком бессознательного в интерпретации Р. Краусс, прослеживающей традицию сюрреалистской фотографии от «Происхождения мира» Курбе через «Дано» Дюшана[321]. Авангардистская критика изобразительности осталась вне поля зрения «арефьевцев», как и психология бессознательного. Они предпочитали позднеромантические «видения», и даже прогулки Блока, искавшего мистический визионерский опыт на окраинах Петербурга, совпадали с блужданиями «арефьевцев» разве что территориально. Писатель Наль Подольский, составитель первого изданного в России сборника Мандельштама «Алый трамвай», в своем романе, посвященном поэту и носящем то же название, что и его стихотворение, «Замерзшие корабли», нарисовал нечто наподобие позднесоветской неоромантической фантасмагории. В заброшенном «петербургском» доме живет колдун-гипнотизер, поэт влюбляется в таинственную незнакомку, которая связана с гипнотизером, и т. д.[322] В реальности Мандельштам мог отличаться от своего литературного двойника — например, в отличие от героя «Замерзших кораблей» и многих «семидесятников» он не работал в котельной. Тем не менее характерно, что его фигура была воспринята активистами «Клуба-81» (объединявшего писателей и художников ленинградского андеграунда 1980-х годов, многие из которых участвовали в первом официальном издании неофициального сообщества — сборнике «Круг») как персонаж фантастической сказки. В романе Н. Подольского подчеркнуто, что Мандельштам, как, возможно, и «Болтайка» в целом, отдавал предпочтение романтической и позднеромантической фантазии перед символистской визионерской мистикой.
В прогулках «арефьевцев» по задворкам исторического центра — подсматриванием за жизнью Коломны или Выборгской стороны — есть поиск мнемоники в историческом пейзаже, возможно построенной по примеру стихов из «Цветов зла». «Новую Голландию» Мандельштама (рубеж 1950–1960-х) можно пояснить двумя текстами Бодлера — «Соответствиями» и «Лебедем».
«Соответствия» («Correspondances») задают синэстетический способ поэтического восприятия и изображения пейзажа:
Comme de longs echos qui de loin se confondent
Dans une tenebreuse et profonde unite,
Vaste comme la nuit et comme la clarte,
Les parfums, les couleurs etles sons se repondent.
II est des parfums frais comme des chairs d’enfants,
Doux comme les hautbois, verts comme les prairies,
— Et d’autres, corrompus, riches et triomphants,
Ayant l’expansion des choses infinies,
Comme l’ambre, le muse, le benjoin et l’encens,
Qui chantent les transports de l’esprit et des sens[323].
Первые три строфы «Новой Голландии» рисуют пейзаж в смешении тех же трех чувств — обоняния, зрения и слуха, причем память вводится с самого начала:
Запах камней и металла
Острый, как волчьи клыки,
— помнишь?
В изгибе канала
Призрак забытой руки,
— видишь?
В отличие от Бодлера Мандельштама не интересует соотношение «природы», гармонии и поэтического. В беседе на прогулке-«болтайке» у Новой Голландии речь идет о значимом для истории Петербурга и петровской России месте. «Новая Голландия» — одно из первых городских портовых сооружений, задуманное Петром в начале XVIII века и построенное при Елизавете и Екатерине II архитекторами С. Чевакинским и Ж.-Б. Валлен-Деламотом. Впоследствии пришедшее в запустение, оно стало недоступным островом, окруженным по краям мрачными массивными пакгаузами из красного кирпича. В советское время там размещались склады военно-морского ведомства, и попасть туда можно было только по пропускам. Синестезия трех чувств из бодлеровских «Соответствий» — способ восприятия исторического пейзажа на прогулке в золотую осень. Намек на травму русской истории сделан, перед нами, казалось бы, разновидность исторической элегии. Возможно, маршрут прогулки у Новой Голландии был подсказан мирискусниками, любителями и знатоками Коломны (где жил Мандельштам и некоторые из «арефьевцев»). Один из их наиболее известных непарадных видов города — щербатая неоклассицистская арка Валлен-Деламота в исполнении Остроумовой-Лебедевой. Впрочем, именно она в стихотворении не упоминается.
Далее поэтический променад Мандельштама преображает пейзаж в фантазм: «карлики листья куют». Но и здесь напрашивающаяся ассоциация с русской культурой начала XX века мало что объясняет в тексте. Карлики-гомункулусы из второго тома А. Блока, жившего, как и Мандельштам, неподалеку от Новой Голландии и описавшего свои прогулки по окрестностям в цикле «Город», если были связаны с историческими обобщениями, то как образы символистских пророчеств. Блок и А. Белый описывали эти существа как кошмарные видения, визионерские откровения[325]. Мандельштам не интересовался мистицизмом и эти, скорее всего, известные ему тексты мог воспринимать в связи с увлечением Бодлером (чья урбанистическая поэзия была одним из источников вдохновения Блока). «Новая Голландия» была построена как историческая аллегория из другого стихотворения парижского поэта.
«Лебедь» — поэтическая прогулка по самому центру Парижа, выносящая приговор власти Второй империи и погруженная в мифологию. Поэт наблюдает строительство новой Карузели на месте прежнего зверинца. Как и вся перестройка Лувра, приобретшего современный вид именно при Наполеоне III, это картина торжества циничного государства над революцией 1848 года и Второй республикой:
…je traversais le nouveau Carrousel.
Le vieux Paris n’est plus (la forme d’une ville
Change plus vite, hélas! que le coeur d’un mortel);
Je ne vois qu’en esprit, tout ce camp de baraques,
Ces tas de chapiteaux ébauchés et de fûts,
Les herbes, les gros blocs verdis par l’eau des flaques,
Et, brillant aux carreaux, le bric-à-brac confus.
Là s’étalait jadis une ménagerie…[326]
Стихотворение посвящено одному из главных литературных оппонентов власти — вынужденному эмигрировать в Англию Гюго. Перестраивающийся Париж напоминает поэту три аллегорические картины: историю Андромахи из Троянского мифа, увиденного как-то в зверинце лебедя, а также «галерею» изгнанников и отщепенцев.
Лебедь, сбежавший из клетки и барахтающийся в пыли у обезвоженного источника, — аллегория судьбы поэта в современности, критикующая знаменитый образ поэтического творчества у Горация (Оды, II, 20) и в то же время, возможно, отсылающая к скульптуре замерзающего во льду лебедя в одном из фонтанов Тюильри, которая впоследствии будет описана в стихах Готье и Малларме. Здесь же упоминается герой «Метаморфоз» Овидия (кн. 1):