На минуту останавливаюсь, поднимаю голову, пытаюсь разглядеть что-нибудь в просветах туч. Но нет просветов. Тучи ползут сплошной черной лавой… Господи, укрепи!.. В чем укрепи? В том, чтобы нанести удар в спину? И пусть мое дело – тысячу раз правое, и оно не может быть неправым, все равно, как бы я ни поступил, стану предателем. Выскажусь – предам учителя. Промолчу – предам все, во что верю… Кто из Святых Отцов сказал «молчанием предается Бог»? Кажется, Григорий Богослов?.. Так что выбора на самом деле нет. «Что делаешь, делай скорее». Что ж, и правда, хватит медлить, пусть все начнется сегодня! Все готово, только нажать клавишу ноутбука – как просто!..
Конечно, можно избежать предательства и, по крайней мере, не втыкать нож в спину – выступить от своего имени где-то на стороне, на другом сайте, в другом издании. Но сила воздействия будет несопоставима. Одно дело – протест одинокого иеромонаха, глас вопиющего в пустыне, и совсем другое – позиция Церкви, которая прозвучит с сайта Патриархии. И пусть они потом ищут оправдания, чтобы откреститься от этой позиции! И, возможно, мой отчаянный шаг всколыхнет здоровые силы в Церкви и кто-то решится поддержать меня… Вот она, самая заветная моя надежда – надежда на то, что мы еще не превратились окончательно в легион соглашателей и сможем быть теми, кем призваны быть – совестью бессовестного мира, моральным противовесом аморальной власти…
Но какой же все-таки молодец этот Иван Николаевич, этот пугливый, тщедушный человечек! Как цельно и крепко выточен его текст о закрытии хосписов – как скальпель, как острая фреза. Горькие, резкие, язвящие слова, и на каждом – отсвет его собственной живой совести… Нет, это поразительно – как иногда не сочетаются в людях их слабые, несовершенные сущности и сила данных им талантов! Неужели и впрямь эти дары даются слепо, случайно… Эх, Иван Николаевич, цены ты себе не знаешь!
…С козырька над входом льет водопад. Проскочить можно лишь с разбега. Только повыше подобрать подрясник и пальто… Бабах!.. Вот это да! Как раз когда я прыгнул на крыльцо, в небе сверкнуло, шарахнуло и раскатилось над городом канонадой. Вот такая ранняя гроза – к чему это? Пора строить ковчег?.. Эх, все равно не успеть!.. Как там у Пушкина?..
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении чумы…
И сразу:
Гром гремит, земля трясется,
Поп без зонтика несется!..
В коридоре на полу, привалившись к стене, сидит Лёня. Голова у него забинтована. На ногах без тапок – носки разного цвета.
– Лёня, что случилось?
– Рита… – Он показывает глазами на дверь процедурной, напротив которой сидит.
– Что – Рита?..
– Кровь у нее пошла. Ночью, когда спала. Дина на контроль заходила, увидела…
– А у тебя почему голова опять в бинтах?
– Да фигня. Швы разошлись.
Дверь процедурной открывается, выходит старшая сестра Дина Маратовна. Лёня, цепляясь за стену, встает, делает шаг ей навстречу.
Дина Маратовна бросает на него быстрый взгляд, непонятный для меня, – полный гнева и даже презрения. Потом поворачивается ко мне и говорит:
– Ничего. Купировали. Сейчас в палату отвезем… А ты… – Она упирает палец Лене в грудь. – С тобой мы потом разберемся, сволочь такая…
Я удивленно смотрю на Дину Маратовну. В первый раз слышу, чтобы здесь так разговаривали с детьми. Дина Маратовна перехватывает мой взгляд и говорит с досадой:
– Глеб Денисович, вы не представляете, что творит этот гад… Цыц! Я все знаю! – поворачивается она опять к Лёне. – Вчера вас с Риткой охрана целый час по крышам и чердакам вылавливала. Приключений захотели? Вот вам приключение! – Она показывает пальцем на дверь процедурной. – Доволен теперь?.. А башку свою дурную ты где опять раскроил?.. Все! Чердак забили, так и знай!.. А увидят тебя на пожарной лестнице еще хоть раз…
– Домой отправят… – тихо, мечтательно говорит Лёня.
– Нет, вы поглядите, он еще ухмыляется! – Дина Маратовна в отчаянии смотрит на меня: – Глеб Денисович, вы хоть с ним поговорите! Это невозможно уже! Это террор какой-то!..
В коридор на каталке вывозят Риту. Лицо у нее серо-белое, как плохая мука. Она слабо улыбается, облизывает бледные губы и говорит, глядя на Лёню:
– Ны… ны… ны… нормально уже…
Каталку толкает Вероника. Она смотрит на Лёню сердито, хочет ему что-то сказать, но лишь укоризненно качает головой. На меня не глядит совсем, будто не замечает. Разворачивает каталку и везет по коридору. Долговязый Лёня плетется рядом…
Я оборачиваюсь к Дине Маратовне:
– Какая у Риты группа? Я могу сдать кровь.
Она машет руками:
– Да что вы, что вы! У нас сейчас все есть: и кровь, и плазма, и препараты, вообще все… Спасибо Алеше!..
– Спасибо Алеше, – повторяю я.
Уже не раз я слышал здесь эти слова – «спасибо Алеше». Не Алешиной маме – вице-премьерше, завалившей хоспис лекарствами и оборудованием, а самому Алеше – тихому восьмилетнему мальчику из отдельной палаты на первом этаже.
– Глеб Денисович, зайдите к нему, – просительно говорит Дина Маратовна. – Всю ночь вас звал… Сможете?
– Да-да, конечно. Только переоденусь.
Дина Маратовна собирается уйти, но я останавливаю ее:
– Как там Зорин?
– Дома еще, на карантине, – вздыхает она. – Грипп у него был какой-то страшный… Тяжко без него, скорей бы вышел!
…Уже дойдя до галереи, ведущей к храму, я слышу скрежет и лязг в дальнем конце коридора. До меня доносятся негромкие сердитые голоса. Иду туда и вижу, что Вероника и Лёня воюют с лифтом – его двери не желают закрываться. Каталка с Ритой стоит в лифте, Вероника тянется через нее, отчаянно тычет кнопку, а Лёня пытается толкнуть перекосившуюся дверь.
– Лёнька! – шипит Вероника. – Какого… Какого лешего ты эту дверь трогал!
– Каталка торчала, не закрылась бы! – оправдывается Лёня.
– Вечно с тобой все через одно место! Беда ходячая!.. Толкай давай!
– Да, блин, застряла же!..
Я подхожу к лифту, пытаюсь понять, что с дверью.
– Лёня, пусти-ка, я посмотрю.
Лёня отходит в сторону. Войдя в лифт, я вижу, что верхний ролик выскочил из паза. Приподнимаю дверь, ставлю на место и говорю Веронике:
– Ну-ка, попробуйте теперь.
Вероника тычет кнопку, двери смыкаются, и лифт ползет вверх.
– Сэ… сэ… спасибо! – шепчет Рита.
Я беру ее руку и тихонько пожимаю. Рука у Риты влажная, вялая, как тряпочка. Поднимаю глаза и вижу, что Вероника пристально смотрит на меня из угла лифта. Она не отводит глаз, пока лифт не останавливается на втором этаже.
Лёня уже здесь. Он пробежал два пролета лестницы, но выглядит так, словно одолел марафон – кашляет, хрипит, согнувшись пополам и уперев руки в колени.
– Ну ты че… чего, дурила! – говорит ему Рита.
– Отец Глеб, а как вас раньше звали? – Алеша смотрит на меня своими прозрачными, бесцветными глазами. – Я же знаю, что священникам дают другое имя.
– Не всем, – говорю я. – Только тем, которые становятся монахами.
– А вы, значит, монах… – говорит Алеша. – Какое же ваше старое имя?
– Константин.
– А Дина Маратовна называет вас Глеб Денисович. Так можно?
– Она спросила, как мое отчество, я сказал… Ничего, можно, конечно… Знаешь, как раньше говорили: хоть горшком назови, только в печку не ставь…
Алеша слабо улыбается, прикрыв веки. Он весь кажется прозрачным – почти как трубка капельницы, которая тянется ему под ключицу. В трубке капает лекарство. Алеша скоро уснет. У всех детей с СГД нарушается цикл сна и бодрствования – они спят часто и помалу, а на поздних стадиях болезни совсем перестают спать без снотворного.
– У нас будет фейерверк на Пасху? – спрашивает Алеша.
– Нет, – говорю я растерянно.
– А на Новый год был, – вздыхает он. – Такой красивый… Это мама для нас прислала. Хотите, я напишу ей, и она еще пришлет, на Пасху…
– Алеша, – говорю я, – на Пасху не делают фейерверк. Это для других праздников.
– Почему? – огорченно говорит Алеша. – Разве Пасха грустнее других праздников?
– Гм… Нет, Пасха – радостный праздник. Просто есть такие вещи – традиции. Это как бы правила – что делают и чего не делают.
– А-а-а, – разочарованно тянет Алеша. – Значит, на Пасху другая традиция…
Я стараюсь не показать, что спешу, хотя уже ерзаю на стуле. Мне пора идти в храм, начинать службу… Алеша не засыпает, только глаза покраснели и блестят. Он долго молчит, смотрит в окно, за которым небо едва начинает сереть.
– Ангел сказал, что я скоро умру.
Он переводит взгляд на меня, с волнением ждет.
– А что именно сказал ангел? – осторожно спрашиваю я.
– Сказал, что я должен приготовиться. Еще сказал: отец Глеб знает, что нужно делать… Я не боюсь, там – ангел… Он ведь там, правда?
Я киваю, а сам лихорадочно пытаюсь придумать, как повернуть этот разговор.
– Вчера у меня был приступ, – продолжает Алеша. – Я догадался, что он начинается, и нажал на звонок, потому что не хотел сразу беспокоить ангела. Пришла Вероника и сидела со мной, и мне было не больно. Вероника знает слова. Она хорошо умеет разговаривать с болью, боль ее слушается. Может быть, эти слова – как молитвы. Но Вероника не хочет говорить… Потом я закрыл глаза и сразу увидел, что ангел здесь. Он подошел совсем близко и посмотрел на монитор – как доктор на обходе. Раньше он так не делал. Потом покачал головой, вот так, – Алеша слабо качает головой, не отрывая ее от подушки. – И приложил руку мне к губам и так подержал, я не знаю зачем. Пальцы у него мягкие и горячие, я хорошо запомнил… Теперь, если он дотронется до меня, я сразу пойму, что это он. – Алеша тяжело вздыхает. – Я про другое боюсь. Неужели мама не придет? Я ее не увижу?.. Нужно, чтобы кто-то ее позвал. Меня она не слушает, я много раз просил…