Stabat Mater — страница 27 из 99

[16]

Даша умерла через два дня. Все это время она мирно спала, а просыпаясь, была тиха и спокойна, немного ела и снова погружалась в сон, словно отсыпалась после тяжелой работы или трудной дороги. И на третье утро не проснулась… Позже я узнал от врачей, что так бывает с некоторыми детьми – в редких случаях им даруются тихие, спокойные последние дни или хотя бы часы. Как и почему нисходит на них эта милость – никто не знает.

…Благословение служить в этом храме я получил от Владыки. Но, давая его, Владыка не догадывался, что я обрету здесь дом и буду отдавать ему все время и все силы.


Я возвращаюсь в храм, подхожу к оранжевому бригадиру, который перебирает в картонной коробке какие-то трубки и краны.

– Пожалуйста, соберите ваших людей. Всех, кто будет здесь работать, – говорю я ему.

Он смотрит удивленно, но, помешкав, говорит другим оранжевым, которые возятся в разных местах храма:

– Так, подошли все.

Потом достает телефон, набирает номер и говорит:

– Толя, подойди-ка сюда, в церковь. И Рашид пусть с тобой идет…

Через минуту в центре храма стоят десять человек.

Я поднимаюсь на солею и говорю им:

– Дорогие мои, прежде всего, примите благодарность за то, что будете облагораживать наш храм. Не первый год я мечтаю сделать его теплым, и вот, наконец, свершится!.. А сейчас, пожалуйста, выслушайте краткие молитвы перед началом доброго дела…

Я вижу, как рабочие переглядываются с недоумением.

– Уважаемый, – раздается неуверенный голос, – не все тут христиане…

Это говорит высокий дядька с седым ежиком и густыми черными бровями. Рядом с ним стоят два чернявых парня, помоложе.

– Мусульмане? – спрашиваю я.

– Мусульмане, да, – отвечает высокий.

– Это ничего, – говорю я как можно приветливее. – Господь у нас один. А послушать добрые слова – не грех. В конце концов, вы собираетесь сделать лучше наш православный храм. Здесь мы молимся о больных детях. Хорошее дело уж точно не грех.

Высокий задумчиво качает головой, но ничего не говорит.

Я читаю предначинательную молитву, сто третий псалом и «Благослови, Господи, и помоги мне, грешному…». Вижу, как все рабочие, кроме мусульман, крестятся на слове «аминь», и удовлетворенно говорю:

– Ну вот, спасибо вам, дорогие. Буду рад, если кто-то из вас придет ко мне на исповедь и сподобится причаститься в этом храме…

Я уже собираюсь сойти с амвона, но высокий мусульманин опять подает голос:

– Простите, уважаемый… Можно мне тоже сказать?

Несколько секунд он двигает бровями, смотрит вверх, потом громко восклицает:

– Иншалла![17]

– Ну хорошо, – с улыбкой говорю я. – Теперь уж точно все у нас получится…

На этих словах в дверях храма появляются новые трое. На них мокрые дождевики с капюшонами. Они вносят в храм что-то большое, обернутое слоями пузырчатой пленки. И через миг я понимаю, что это – распятие.

Грузчики останавливаются у входа. Двое идущих позади осторожно опускают основание креста на пол. А передний, подставив плечо под перекладину, продолжает поддерживать крест и вопросительно смотрит на меня. Я не сразу соображаю, что делать с распятием. На помощь приходит оранжевый бригадир. Он указывает на центр храма и говорит:

– Давайте пока тут положим.

Распятие кладут прямо напротив Царских врат, головой к ним. Один из грузчиков, так и не сняв капюшон, подходит ко мне с какими-то мятыми листками, спрашивает, кто отметит доставку. Видя мое замешательство, оранжевый бригадир берет листки и расписывается в них.

Как-то сразу я чувствую, что неимоверно устал за этот бесконечный день и едва держусь на ногах. Я встаю на колени возле распятия – не чтобы молиться, а просто от усталости, и пытаюсь разглядеть через слои упаковочной пленки руки, плечи, лик… И скорее догадываюсь, чем вижу, что фигура Спасителя исполнена в средневековой византийской манере – примитивно, условно, с нарушенными пропорциями… Три года назад Владыка служил молебен у такого же точно распятия в древней тесной монастырской церкви. Было людно, душно, и посреди службы Владыке стало плохо, а я подхватил трикирий, падающий из его руки… Неужели он запомнил тот случай и распорядился привезти в мой храм именно такое необычное распятие?.. Что же – еще один добрый знак?..

Грузчики уходят и вскоре возвращаются, неся тяжелое основание – голгофу, ставят в ногах распятия… Если Святейший собирается дать моему приходу ставропигию, значит, этот крест мы будем водружать на особой, торжественной службе… Ох, Господи, помилуй мя, грешного!..

«Алеша! – вдруг вспоминаю я. – Ведь я обещал ему еще прийти сегодня!..»


Алеша спит. В его палате – никого. Я сажусь в кресло, стоящее у стены. Здесь – удобная новая мебель, купленная, как я понимаю, по особому заказу… В такое кресло было бы незазорно присесть и самой вице-премьерше.

Алеша дышит неслышно. В этой большой полупустой палате, в бледном свете ночной лампы он выглядит еще более худым, совсем бестелесным и таким отчаянно одиноким, покинутым!.. Хотя, конечно, я знаю, что каждые четверть часа к нему заглядывает дежурная сестра… Кто сегодня на первом этаже? Может быть, Ника?..

По экрану монитора возле Алешиной кровати бегает голубая точка, взлетая ритмичными уголками-систолами. Пульс – пятьдесят пять… Пятьдесят шесть… Пятьдесят пять… Я сползаю в кресле поглубже, кладу затылок на мягкий валик, закрываю глаза…

Вот бы и мне увидеть Алешиного ангела!.. Палата, кровать, монитор с цифрами, штатив с капельницей… И опять – кровать, монитор, капельница, повторенные отражениями в черном окне. Все останется таким, как сейчас. Только прибавится фигура в белом одеянии – такая, как рисует Алеша. Не сияющая, не парящая над полом, без нимба и крыльев. Просто худощавая, высокая фигура в белой рубахе до пят, со светлыми волосами, постриженными по старинке в кружок. Будет стоять, склонившись к Алеше, медленно повернет голову, увидит меня…

Что я прочту в его глазах? Что скажу ему?..

Уже в полусне поднимаю руку для крестного знамения, крещусь, не открывая глаз, и замираю, прижав сложенные пальцы к плечу.

7 апреля. БлаговещениеВероника

Я вижу: взлетающие смычки, блеск скрипок, длинные ловкие пальцы на струнах, золотое сияние на трубах и валторнах. Я слышу: оркестр настраивается. Клубятся звуки – пока непонятные. Но уже можно предугадать, какой будет музыка, пока что растворенная в хаосе настройки… Впервые я слышу эти звуки не со стороны, не из зала. Сегодня я – в оркестре. Скоро начнется музыка, и первые такты – мои. Эта симфония открывается переливами моей арфы. Я волнуюсь, потому что не знаю, не уверена – умею ли играть на арфе. Но кажется, это легко – просто пробежать пальцами по струнам, просто погладить, приласкать их, а уж арфа сама поймет, как ей запеть, ведь она – самая умная из инструментов… Ну разве что рояль умнее. На сцену, на оркестр дают полный свет. Цок-цок-цок – где-то вверху дирижерская палочка о пюпитр. Хочу коснуться струн. Но руки не двигаются. Только теперь я понимаю, что струны проходят прямо сквозь мои руки. И что все мое тело пронизано струнами арфы. Я пытаюсь увидеть себя, но и голову не повернуть, не наклонить – лицо, виски, шея тоже проткнуты струнами. С ужасом понимаю: если арфа заиграет – какая это будет боль!.. На лицо ложится тень – кто-то подходит ко мне. Скосив глаза, вижу седовласого человека во фраке – дирижера. Мне страшно. И стыдно, что я всех подвела. Я не понимаю, как это случилось со мной, кто и как сможет теперь освободить меня, вынуть из меня струны?! Дирижер склоняется ко мне. Кажется, он удивлен и раздосадован тем, что я пропустила вступление. Смотрю на него и взглядом пытаюсь оправдаться, показать мой ужас, закричать одними глазами: «А как?! Как мне играть?..» Тогда дирижер поднимает руку, и я вижу, что дирижерская палочка не просто зажата в его пальцах – ладонь проткнута ей, словно длинным шипом, а он просто придерживает ее большим и указательным пальцами, стараясь показать, что все в порядке. Но по запястью течет кровь, и с другой стороны ладони торчит конец палочки, тоже окровавленный.

– Ну что ты? – тихо говорит дирижер. – Что ты?.. Ничего не поделаешь, все равно надо играть.


– Ну что ты? Что ты?

Комната криво выплывает из сна – искаженная и чужая, будто кто-то тянул за углы и сделал все сикось-накось… У меня опять жар?..

– Ну что ты?..

Это Дина. Она со мной уже третью ночь.

– Опять ты стонала… И что за ужасы тебе снятся?

– Ох, и говорить неохота… Такая белиберда… Сколько времени?

Задираю голову, чтобы увидеть часы над изголовьем. Но комната начинает вертеться, и часы уплывают – не догнать… И когда я уже перевешу эти дурацкие часы!..

– Полшестого. – Дина кладет ладонь мне на лоб. – Вроде не горячая…

– Тебе скоро в хоспис?

– Не. Выходная сегодня.

– Так что ж ты! Езжай домой…

– Дом у меня в Казани, – печально говорит Дина. – А в эту мою общагу… Глаза б ее не видели!

Дина подходит к окну, смотрит в темное стекло. В нем отражается моя комната в розовом свете. В дальнем углу горит лампа с накинутой на нее розовой шалью – не моей. На Дине – серый мужской халат, висящий у меня в ванной еще со времен Дэвида.

– Белиберда – татарское слово, – задумчиво говорит Дина.

– Да? А что означает?.. – Глаза у меня слипаются, но засыпать боюсь.

– Не знаю, – пожимает плечами Дина. – Вроде то же самое… Дома у нас по-русски говорили. Только бабушка иногда лопотала по-татарски, и то когда сердилась…

– Скучаешь по своим?..

– Да так… Родителей уже нет. Дочки замужем, у них своя жизнь… И у папаши ихнего – тоже своя…

Длинным рукавом халата Дина стирает со стекла матовый островок, запотевший от ее дыхания. За окном уже можно угадать желтую рассветную полоску.

– Дин, давай еще поспим…

– Ты спи, а я привыкла рано…