– Ох, – вздыхаю я, – везде. Ибица, Гоа, Занзибар, Фуэртевентура…
– Ух ты! Я и не слыхала… А он вообще кто был?
– Почему «был»? Он и теперь есть, я надеюсь… Немного художник, немного музыкант, немного философ… Никто, в общем… И я с ним была никем.
– А он, что ли, из наших, из уехавших?
– Да нет. Тамошний, коренной. По-русски, кстати, ни бум-бум.
– И на каком же вы?..
– На английском, – вздыхаю я.
– А сейчас?
Я пожимаю плечами.
– А расстались почему?
Я улыбаюсь – мне забавно видеть, как в Дине борются деликатность и любопытство. Но Дина толкует мою улыбку по-своему:
– В другого влюбилась?..
– Да нет… Наверное, мне слишком понравилось быть никем. Настолько, что я уже стала забывать, кто я.
Дина вздыхает. Мои туманные ответы ее не устраивают. Не так должны подруги рассказывать о своих бывших. А мы ведь теперь вроде как подруги… Но мне совсем не хочется вспоминать, как мы расстались с Дэвидом и каким жестким было мое возвращение в себя – как аварийная посадка самолета…
– А родители твои где? – Дина неохотно меняет тему.
– В Канаде. Отбыли на ПМЖ. А я не захотела. Для меня тогда весь мир был сплошным ПМЖ. А сейчас – тем более не хочу. Куда мне отсюда?..
«Динь-дон, динь-дон», – гремит из-под кровати так, что Дина отскакивает:
– Это что еще?..
– Ох, да это звонок беспроводной у меня под кроватью валяется… Кого еще принесло?
Я спускаю ноги из-под одеяла, но Дина придерживает меня за плечо:
– Лежи! Открою…
Слышно, как Дина возится с замком, а через пару секунд в комнату вплывает из коридора огромная – должно быть, метровая – ветка белой лилии с пятью или шестью раскрывшимися цветками. Еще не успевает показаться тот, кто ее несет, а комнату уже наполняет мощный запах – густой и сладкий, как сироп. Я узнаю знакомый серый в елочку рукав пальто, потом показывается намотанный в три ряда рыжий шарф с торчащей из него маленькой стриженой головой, вспыхивают солнечные блики в стеклах очков…
– Ванечка! – смеюсь я. – Ты становишься человеком-сюрпризом!
– Приятным, надеюсь? – Ваня останавливается на пороге, держа лилию перед собой как олимпийский факел. В левой руке у него пакет с мандаринами – три кило, не меньше!
Опережая Ваню, в комнату протискивается Дина, с удивлением разглядывает гостя:
– Ух ты, что за явление Христа народу?
– Не Христа и даже не архангела, – широко улыбается Ваня. – Но тоже с доброй вестью. – Он продолжает держать лилию на вытянутой руке. – Куда бы это?..
– Только на балкон! – зажимает нос Дина. – А то через пять минут мы все в коме будем!
– Дина Маратовна, познакомься, это Ваня – мой… Мой сердечный друг, – сама не знаю, почему так сказала.
Смущенно потупившись, Ваня ставит у двери пакет с мандаринами, сверху кладет лилию, исчезает в коридоре и вскоре появляется без пальто и ботинок, но по-прежнему в шарфе, да еще и с красным клоунским носом на резинке.
– Вань, – хохочу я, – да ты подготовился!
Дина поджимает губы, пытаясь сдержать улыбку, а сама косится на лилию:
– Если вы и правда хотите это химоружие в комнате оставить, то я пошла!
Ваня тычет пальцем в свой поролоновый нос.
– Сударыня, – гнусавит он. – Могу уступить вам этот противогаз.
В ответ Дина досадливо машет рукой.
Пока она одевается в коридоре, мы с Ваней смотрим друг на друга, продолжая улыбаться. Дина заглядывает в комнату. На ней красное пальто, красные сапоги и розовая вязаная шапка.
– Ну-ка, сердечный друг, платок мне подай, – обращается она к Ване. – Не хочу топтать, мыла я тут…
Ваня не сразу понимает, что речь идет о розовой шали, накинутой на лампу в дальнем углу. Он берет шаль и, развернув ее, подходит к Дине:
– Разрешите, сударыня…
Секунду Дина колеблется, но все же поворачивается спиной, и Ваня галантно, с полупоклоном, накидывает шаль ей на плечи.
– Мерси, сердечный друг, – уже не сдерживает улыбку Дина. И, уходя, бросает: – Ну, детсад!..
– Ваня, ты как мою квартиру нашел?
– Я на той неделе провожал тебя – не помнишь?
– Помню, что не до квартиры.
– Ну я со двора посмотрел, какое окно зажглось, и вычислил. – Ваня снимает клоунский нос и сует в карман. – А ваза есть?
– Вазы нет. Посмотри что-нибудь там, на кухне.
Он идет на кухню и через пару минут возвращается с бутылкой из-под шампанского, наполненной водой, ставит ее на подоконник и водружает в горлышко лилию. Солнце просвечивает белые лепестки, превращая их в матовое стекло. Сиропный дух в комнате становится все сильнее.
Ваня берет стул, ставит у моей кровати, садится. Разматывает свой огромный шарф, неловко пристраивает его на спинке стула позади себя… Какое-то время мы молчим. Ваня – смущенно, а я – внутренне забавляясь.
– Картина называется «Посещение больной», – наконец говорю я.
Ваня облегченно улыбается:
– Ага… Тогда, может, мандаринчик?
– Не-а. Есть идея получше. Там манной каши не осталось?
Ваня опять отправляется на кухню, гремит там крышками.
– Есть, – кричит он. – Много. И теплая еще.
– Тогда положи мне каши. И себе, если хочешь…
– Хочу! – радостно кричит Ваня. – Только руки помою…
Вижу, как он пересекает коридор и направляется в ванную.
– Эй, – кричу я, – ты там только не смотри ни на что, там все мои девичьи тайны разбросаны!
Мне приходит в голову, что неплохо бы одеться, но… Ладно уж – больная так больная… На мне белая футболка размера XL с овечьей мордой и надписью Camp Saint Lamb[18]. У меня таких футболок штук двадцать – последствия нашей с Дэвидом попытки раскрутить собственный кемпинг на Мертвом море. Теперь это – ночные рубашки, которых мне хватит до конца жизни.
…Вторая порция манной каши кажется еще вкуснее. Ваня тоже уплетает с жадностью, держа тарелку у самого лица.
– Нос надень обратно, – прошу я его.
– Зачем? – удивляется он, но все-таки надевает и продолжает наворачивать кашу.
Глядя на него, не могу удержаться от смеха. Хочу запечатлеть его в таком виде, тянусь за телефоном, лежащим на комоде, но сразу понимаю, что слишком смело высовываюсь из-под одеяла, и юркаю обратно. Деликатный Ваня делает вид, что ничего не увидел, сосредоточенно лопает кашу, почти уткнувшись носом в тарелку, и выглядит еще комичнее с пылающим лицом, красным, как его нос…
Господи, да что же за утро такое сегодня, сто лет у меня таких не было!..
– Ника, а почему ты так про меня сказала? – Ваня доскребывает кашу, все еще не поднимая на меня глаз.
– Что ты – мой сердечный друг?
– Угу…
Хочу как-нибудь отшутиться, но вдруг задумываюсь… Если бы я могла себе позволить много-много таких утр, как сегодня, то, возможно, и Ванечке – милому, трогательному Ванечке – нашлось бы место и в этих утрах, и вообще – в моей жизни. Но у меня другая жизнь, и так, как сейчас, может быть, вообще никогда больше не будет. Зачем же я так бессовестно дразню его? Зачем пичкаю надеждой – совсем как этой сладкой теплой кашей?..
Пока я молчу, Ваня со всех сторон облизывает ложку:
– Вкусней ничего не ел, умеешь ты кашу варить!
– Да, – задумчиво говорю я. – Что умею, то умею…
Ваня отставляет пустую тарелку.
– Помнишь, тогда в подвале ты позвала меня к себе, а я стоял, тупил как идиот… Ты сейчас тоже долго думаешь над моим вопросом и даже хмуришься. Хотя ничего такого я не спросил.
– Ванечка… Я ведь просто так это сказала, в шутку. Понимаешь, просто так, – с нажимом говорю я.
Ваня тоже задумывается, смотрит в сторону, на фотографии полуголых пляжников, и я пытаюсь угадать – узнает ли он меня среди них?
– А мне и просто так достаточно, – тихо говорит Ваня. – Думаешь, я не понимаю? Думаешь, не могу взглянуть на нас со стороны?.. Ничего ведь и не может быть, кроме просто так. Но мне и этого достаточно – просто видеть тебя, голос слышать… Ну хоть иногда…
– Ой, – с тревогой говорю я. – Как все серьезно уже! Я и не думала!
– Нет-нет-нет! – мотает головой Ваня. – Это раньше, до тебя, было серьезно, серьезней некуда, просто смерть как серьезно! А теперь все хорошо… Слушай, даже если сейчас все вдруг кончится, если ты прогонишь меня и мы больше не увидимся, все равно – теперь все хорошо. Ты ведь даже не понимаешь, что ты уже сделала для меня… В ту ночь, в подвале, когда ты взяла и так запросто мне все рассказала… Помнишь – я встал на колени, сам не знаю почему. Но, наверное, потому, что должен был благодарить… Тебя – за то, что ты мне рассказала. И того, кто тебе дал все это, – за то, что оно и для меня блеснуло в моей проклятой темноте. Ведь если такое бывает, если такое есть и я просто знаю, что оно есть, то уже не страшно…
Ваня говорит, говорит, а я хочу на каждом слове прервать его и даже руку протягиваю, чтобы зажать ему рот:
– Ваня, хватит! Замолчи!..
Этот разговор становится слишком серьезным теперь уже для меня. В нем то, что может сделать меня слабой. Ванины слова слишком торжественны, слишком пафосны. За ними уже маячит то, что я стараюсь не произносить даже мысленно: дар, чудо, миссия – все это до жути, до дрожи, до слабости пугает меня своей высотой… Да, вот самое верное сравнение для того, что я чувствую, – страх высоты. Я – канатоходец, идущий по тросу между небоскребами, и нельзя, нельзя мне думать об этой страшной высоте и о том, что будет, если сорвусь. А Ваня, и его священник, и Зорин – они просто зрители, глядящие снизу. Глядящие, как Ваня, – с восхищением. Или как Зорин – со шкурным интересом и с этим его мерзким профессиональным любопытством, которое для меня даже циничнее его желания нажиться на мне… И этот священник, для которого я, наверное, вроде плачущей иконы или какие там чудеса у них бывают… Но им-то, глазеющим снизу, ничего не грозит, разве что сердце чуть-чуть замрет. И мой страх им никогда не понять. Даже боль им легче представить, чем этот животный, безотчетный страх, которому я не должна поддаваться, не должна допускать мысли, что это вообще не в человеческих силах – справиться с такой высотой!..