Stabat Mater — страница 32 из 99

Я замираю. Невольно ставлю себя на место священника: понятно, что он не имеет никакого права «поженить» Риту с Лёнькой – ни светского, ни церковного. А с другой стороны – прекрасно представляю полубезумные глаза влюбленного Лёньки, что-то, наверное, слыхавшего про романтические тайные венчания, может даже читавшего «Ромео и Джульетту»… Хорошо еще, что отец Глеб не все знает про эту сладкую парочку! У Лёньки с Ритой – любовь. Настоящая, сумасшедшая, по полной программе – такая, которую едва выдерживают их слабые, тающие тела. Несколько дней назад следствием этой безудержной любви стало кровотечение, которое едва не погубило Риту, – она боялась сказать кому-нибудь, боялась позвать на помощь. Спасибо Дине, которая как будто что-то почувствовала и зашла осмотреть ее… И что с ними делать? Запретить встречаться? Запереть? И разлучить раньше, чем это сделает смерть? Нет, не знаю… Знаю только, что завидую им, как никому на свете.

– А вы? – осторожно спрашиваю я священника. – Вы что ему ответили?

– Я… Стоял перед ним, молчал, наверное, целую минуту. Вижу – он уже побелел от волнения. Понимаю, что сейчас для него нет ничего важнее моего ответа, а может, и никогда в жизни ничего важнее не было…

Отец Глеб замолкает, растерянно смотрит перед собой, будто опять переживает то вчерашнее волнение. Я не тороплю его. Честно сказать, я сама сейчас с замиранием жду его ответа.

– Я сказал: обвенчать вас не могу… И сразу увидел в его глазах такое отчаяние, что поскорей добавил: но есть другой, и даже более правильный способ заявить Богу, что вы – вместе. Для этого нужно нам втроем помолиться в главном месте храма – перед иконой Спасителя. Помолиться самыми сильными, самыми главными молитвами, которые вы повторите за мной. И потом скажете Богу, что любите друг друга и что самое большое ваше желание – никогда и нигде не разлучаться… Смотрю, Лёня задумался. Наверное, прикидывал – не морочу ли я ему голову, как ребенку, которого отговаривают от глупой затеи. Видя его сомнения, я сказал, что ни за что не стал бы лукавить в таких вещах, потому что это – большой грех, тем более для меня, для священника. И еще добавил: часто бывает, люди даже под венцом не уверены, что хотят навсегда быть вместе. Это огорчает и даже оскорбляет Бога. Потому что для него верность и преданность – самое главное в людях. И значит, тебя и Риту Бог обязательно услышит.

Смотрю на священника почти в смятении. Вроде снова речь о нелепых обрядах… Но что надо было сказать этому несчастному счастливому Лёньке? Что никакой Риты там не будет и вообще ничего не будет, что через несколько дней или недель они просто исчезнут – друг для друга и для всех? Исчезнут, даже не поняв, кто и зачем так зло поиздевался над ними, показав им кусочек счастья, подразнив и сразу отобрав навсегда?..

– Ну, и что же Лёнька? – тихо спрашиваю я.

Священник, невидящим взглядом смотревший на город, поворачивает голову, и я вижу, что его глаза наполнены влагой.

– Лёня ушел, – говорит он. – Ушел молча и решительно. Мне показалось, он поверил мне и сейчас же приведет Риту. Ждал их около часа, но они так и не пришли…

В кармане у священника звонит телефон. Несколько секунд он медлит, будто не хочет отвечать, но все же подносит телефон к уху.

– Да… Да, сейчас приду… Ника, простите, мне нужно в храм… Очень надеюсь, что мы еще…

Я смотрю на него и вдруг начинаю искать какие-нибудь добрые, ободряющие слова… Но говорю только:

– Там Ваня к вам направлялся. Наверное, ищет вас.

Священник кивает и уходит через поляну к ельнику.

Я встаю со своего табурета, оглядываюсь на город и вижу, что дымок над домом отца Глеба стал белым и жидким.

– Отец Глеб! – окликаю я его.

Он останавливается, оборачивается. И снова меня удивляет его взгляд, на этот раз вспыхнувший радостной надеждой – будто он решил, что я все-таки скажу ему что-то хорошее.

– Ваш дом потушили.

Он улыбается и негромко бормочет что-то – кажется, опять «слава Богу».


Прикидываю, как мне лучше зайти в хоспис – с главного входа или через приемное. Можно было бы и через подвал, но днем я там не хожу – боюсь, кто-нибудь засечет, что у меня есть ключи от подвальных дверей.

Решаю проскочить через приемное.

В коридоре – незнакомый резкий запах. Пытаюсь сообразить, откуда он взялся, и вскоре понимаю, что из церкви. Оттуда же доносится повизгивание каких-то инструментов. Похоже, пилят металл. В середине коридора, напротив главного входа стоят на коленях две оранжевые фигуры. Слышится мерное «тюк-тюк-тюк». Странно – они сбивают с пола плитку. Зачем?..

Миную галерею, ведущую к церкви, хочу быстро подняться по главной лестнице и прошмыгнуть в раздевалку. Одолеваю первый пролет, взбегаю на второй и вдруг бодаю лбом чей-то барабанно-упругий живот. Поднимаю голову. Живот принадлежит главврачу, спускающемуся мне навстречу. Ну вот, все-таки придется объясняться. Но Якову Романовичу, кажется, не до моей болезни. Выглядит он мрачным и озабоченным.

Узнаёт меня:

– А-а, Сорванец…

Едва ли он помнит мое имя. Для среднего персонала у него придуманы прозвища. Дина, например, Ракета, а я вот – Сорванец. Но если главврач эти прозвища использует, значит, он в хорошем расположении духа, что бывает редко. Обычно мы для него «эй» либо «ну ты». Но сегодня, похоже, особый случай. Мое прозвище выскочило из него не от благодушия, а от какой-то унылой растерянности.

– Куда так разогналась?

– На дежурство, – пыхчу я.

– Эх, на дежурство, – вздыхает главный, и я замечаю, что от него попахивает спиртным. – Кончились дежурства. Закрывают нас. Ты на собрании-то была?

– Н-нет, – ошарашенно говорю я.

– Значит, не в курсе. – Яков Романович начинает стягивать на животе и застегивать свою шикарную дубленку, какие давно никто не носит. – Так что, милая, ищи работу. Предупреждаем за месяц – по закону.

– А дети?..

– Насрать им на детей, ты поняла – насрать! – орет Костамо уже в своей обычной манере. – Разошлем уведомления родителям, получите-распишитесь…

Вдруг он рывками, почти выдирая пуговицы, расстегивает дубленку, а потом – и пиджак, хватается за сердце, мычит:

– У-у, вот хреновина!..

Он шарит по карманам, находит прозрачный цилиндрик с таблетками, и я вижу, что это – простой нитроглицерин. Главврач сковыривает с цилиндрика пробку, закидывает в рот крошечную пилюльку, чмокает толстыми губами… Я замечаю, как он сдал и постарел за последнее время – набрякшие мешки под глазами, обвисшие серые щеки…

Хватаясь за перила, он садится на ступеньку, поднимает на меня виноватый взгляд:

– Ничего… Сейчас…

Стараюсь понять, насколько серьезен его приступ.

– Я позову кого-нибудь.

– Ну-ну, не дури… Отпускает…

Яков Романович отдувается, прикладывает палец себе за ухо – щупает пульс.

– Отпускает уже… Ну а ты, небось, в банк бегала? – вдруг спрашивает он. – И чего там – гражданская война?

– Нет… Я не знаю.

– С рублем-то что творится, а! Издыхает рубль к едрене фене, инкурабелен!..

Он грузно, медленно поднимается со ступеньки.

– Ну, давай, Сорванец. Удачи!..

Я смотрю главному вслед. Он спускается по лестнице, подходит к двум оранжевым, которые сбивают плитку, останавливается, несколько секунд грозно нависает над ними, будто хочет что-то сказать. Рабочие поднимают головы, смотрят на него с опаской. Но главный отворачивается от них, говорит с каким-то тоскливым равнодушием:

– Тьфу ты, срань!..

И, обойдя раскуроченный участок пола, движется к выходу.


В сестринской раздевалке на меня бросают быстрые равнодушные взгляды. Никто ни о чем не спрашивает. Похоже, все ошарашены новостью о нашем закрытии.

Заглядываю в график, засунутый в прозрачный карман на стенде. Сегодня и правда должно быть мое дежурство – с шестнадцати до полуночи в терминальном. Но моя фамилия перечеркнута и рядом написана другая. Ну да, я ведь болею. Вижу в графике пустую клетку – на втором этаже должны дежурить двое, но людей не хватает, и записан только один – медбрат по прозвищу Саша-Паша. Заполняю пустую клетку собой. С Диной улажу позже…

Иду к своему шкафчику, переодеваюсь. Вдруг чувствую сосущий приступ голода. Желудок давно расправился с Дининой кашей и теперь выдает голодный спазм. Это хорошо – значит, выздоравливаю.

И тут я делаю странную вещь: неожиданно для себя громко говорю на всю раздевалку:

– Девочки, есть чего-нибудь пожевать?

Четверо сестер – все, кто есть в раздевалке, – разом оборачиваются. Похоже, не верят ушам – как так, Ника, великая и ужасная Ника, снизошла до того, что клянчит у нас чего-нибудь пожевать!

Наконец одна из них – картошконосая блондинка Илона – неуверенно подает голос:

– Бутерброд с сыром…

Я и сама удивлена, что отмочила такое, но отступать некуда. Как можно доброжелательнее говорю:

– Поделишься?

Илона подплывает, держа раскрытый контейнер с бутербродом. На ней серебристые лосины и затейливый лифчик. Давно подметила, что Илона любит дефилировать по раздевалке в неглиже, хвастаясь дорогим бельем… Но вот босиком я бы по этому полу ни за что не пошла!..

Жую Илонин бутерброд – сыр с маслом в двух ломтях багета, а все четверо, словно очнувшись, забрасывают меня вопросами: что со мной было, как себя чувствую, почему не назначили карантин, а главное – что за странный очкастый тип разыскивал меня вчера? Мнительная Илона даже заподозрила в нем маниакальную личность.

Объясняюсь как могу, улыбаюсь про себя насчет маньяка Ванечки, а сама выбираю момент, чтобы разузнать про Зорина – в клинике он или нет. Наконец прямо спрашиваю об этом Илону, чем вызываю новую изумленную паузу – надо же, Ника сама заговорила про своего хахаля! Выясняется, что Зорин в клинике. Ну что ж, значит, встретимся…

Сестры рассказывают про собрание. Оказывается, Костамо сообщил о закрытии хосписа на свой страх и риск и даже как бы назло чинушам из министерства, которые хотели держать это в тайне до последнего дня… Мелькает мысль: нужно сказать священнику. Э, ладно! Все равно ему скажут. А со своими архиереями, которые обещали за нас заступиться, пусть сам разбирается.