Stabat Mater — страница 34 из 99

Сажусь в кресло у стены, а сам все смотрю, смотрю на Нику. Жаль, не вижу ее лица…

Несколько последних ночей я не спал, из клиники не уезжал. Здесь мне привычнее, спокойнее. Опять накатывала тоска – стоило лишь вспомнить про Нику и про то, что я для нее больше не существую. Потом узнал от Дины о непонятной болезни Ники, но подробно расспрашивать не стал. Отчего-то мне подумалось, что так даже лучше, что и Ника должна пережить кризис, это нормально. И вот, кажется, чутье меня не подвело… Иногда я сам пугаюсь своей интуиции. Могу просто взглянуть на пациента и сразу, без всякого анамнеза определить – что за случай, какие нужны назначения. А потом уже по карте, по анализам вижу: ну да, всё так! Но если покажется, что кто-то скоро умрет, значит, умрет обязательно… А сегодня ночью лежал у себя в кабинете, на своем узком, дико жестком диванчике, таращился в потолок и вопреки всякой логике чувствовал, что все будет хорошо, будто камень свалился. И это – после нескольких страшных недель, когда я был уверен, что все, жизнь кончилась. Вот уж не подозревал в себе такой запас душевных сил!.. Никакие снотворные я никогда не принимаю, даже самые легкие. И коньяк вчера не трогал. Сна не было ни в одном глазу. Достал и принялся листать булгаковский «Морфий», который перечитываю минимум раз в месяц. Но не пробежав и страницы, отбросил книжку, сел и стал вспоминать, как принял Нику за наркоманку – вот ведь тоже сюжет, классная завязка для романа… А потом ни с того ни с сего в кабинет постучалась эта новенькая Валя. «Семен Савелич, я вам чаю заварила». Ну ясно – пришла в ассистентки набиваться. Относятся ко мне как к светилу, смешно ей-богу… «Ой, Семен Савелич, это вы!» И тычет пальчиком в футболку, висящую на спинке кресла. На футболке – моя физиономия и надпись «Завболь», это мне родной коллектив на день рождения придумал… Присела рядом на диван. Симпатичная, свежая, пахнет чем-то дорогим. Правда, косенькая на один глаз, но почти незаметно, только когда вбок смотрит… С ней все получилось просто и хорошо. И дальше тоже будет просто и хорошо. Потому что больше ничего не будет…

Слышу тонкий писк. Ника скулит! Это плохо. Подбегаю к ней, присаживаюсь на корточки. Опять скулит!.. Тьфу ты, да это не она, это проклятый щенок в вольере! Заглядываю туда. Стоит на задних лапах, опершись передними о стенку, – просится, чтоб достали. Увидел меня, завилял, заскулил громче. Цыц! Пошел на место! Насильно запихиваю его в будку внутри вольера. Вижу, что он уже слишком большой для этого щенячьего жилья…

Сволочь она все-таки, эта чиновная мамаша, в аду ей гореть! Могла что угодно сделать для своего дитяти, хоть целую клинику в Швейцарии арендовать, а запихнула в нашу дыру! Понятно, что этот бедолага не вписывается в ее жизнь, но хоть какую-то совесть надо иметь!..

Девятнадцать минут. Ника так сгорбилась, что выпирают позвонки, топорщатся на спине, убегают под растянутый, измятый воротник робы… Господи, солнышко, как бы я тебя одевал! Ты же из своего свитера и джинсов неделями не вылезаешь. Не говоря уж, что робу прикупил бы тебе получше. Ну как же ты цены себе не знаешь! И даже не догадываешься, какие у меня на тебя виды… Наш хоспис ведь не закрывают – зря Костамо болтает. Тут сделают центр паллиативной помощи. Консультации для родителей, учеба для медперсонала и все такое. Детей, конечно, отправят по домам. А тут рассядутся по кабинетам анестезиологи, генетики, психологи, будет горячая линия, может, даже сделают пункт выдачи серьезных обезболивающих. Хотя это – вряд ли. Но главное – отсюда мы начнем выезжать на дом к самым тяжелым. А кто самый тяжелый – это уж нам решать. А если СГД продолжит расползаться теми же темпами, то скоро никто не будет цениться выше, чем мы, избавляющие от боли… Только бы ты, солнце мое, поняла – какие это возможности!..

Двадцать три минуты… Ника обеими руками зажимает себе рот, будто хочет сдержать крик, но потом снова замирает, скрючившись… Пару месяцев назад после одной тяжелой девочки у нее был непроходящий спазм в области диафрагмы, она металась, стонала, но непонятно почему отказывалась от противосудорожной инъекции. Я не знал, что предпринять. Вспомнил даже спецкурс по рефлексотерапии, хотел промассировать ей точки на ступнях, но и этого она не позволила и корчилась еще час, пока спазм не прошел сам собой… Ох как меня раздражает ее глупое геройство!..

В церкви опять что-то пилят – жужжат на всю клинику, готовятся встречать Святейшего Владыку… Возвысить нашу больничную церковь – это правильный ход со стороны церковных властей. Типа, не стоят в стороне от общей беды… Отец Глеб слоняется по клинике неприкаянный, выкуренный из своего храма. Стараюсь не попадаться ему на глаза – стыдно, ужасно стыдно за то, что так перед ним раскис, разнюнился и столько всего наболтал… Кающаяся Магдалина с бодуна!.. Ох пора, пора мне быть аккуратнее с алкоголем!..

Двадцать семь минут. Лезу под кровать, достаю свою шапочку, слетевшую, когда Алеша вцепился в меня. Поднимаю голову и встречаюсь глазами с Никой. Она смотрит со странным выражением – сквозь меня, будто не узнает и вообще не понимает, где оказалась…

7 апреля. БлаговещениеВероника

Проклятый бутерброд! Как же я про него забыла! Нельзя ведь было с полным желудком!.. Уф, сейчас вырвет!

– Таз подай, быстро!..

Зорин стоит передо мной на карачках, пялится тупо.

– Таз давай!

Наконец врубается, хватает со столика кювету, подносит мне к лицу. Я выдираю кювету из его рук. От желудка подкатывают несколько сильных спазмов… Ненавижу!.. Но бутерброд, похоже, засел во мне намертво… Наконец перевожу дух и только теперь соображаю, что, наверное, была с Алешей слишком мало… Но часов у меня нет. Придется спрашивать этого.

– Сколько прошло?

– Двадцать семь минут.

Из меня выскакивает ругательство. Сама виновата, надо всегда быть готовой!

Смотрю на Алешу. Он спит. Рука безвольно свесилась с кровати. Не хочу его трогать и поправлять руку: вдруг разбужу – и вернется приступ! Но Алеша спит спокойно и даже чему-то улыбается. Может быть, видит ангела, о котором он мне рассказывал, – ангела, избавляющего от боли. Другие дети представляют саму боль живым существом. Мы учим их общаться с болью, договариваться, даже дружить с ней, раз уж победить ее невозможно. Хотя, конечно, трудно представить друга, который приходит тебя мучить. Но я не раз убеждалась: если ненавидеть боль, враждовать с ней, будет еще хуже. На метод общения с болью я наткнулась в западных исследованиях по психосоматике, и вместе с Диной мы стали учить детей по этой странноватой методике. Но Дина не подозревает, что для меня одушевление боли не психологический прием, а самая что ни на есть реальность. Я лично знакома с ней – с живой, страдающей болью – с тех самых пор, как пережила свое первое подключение.


Два года назад, когда Дэвиду надоело шляться по пляжам, его потянуло в какую-нибудь «русскую глушь», и мы оказались на Алтае, на Телецком озере. Дэвид облюбовал утес неподалеку от кемпинга. Оттуда открывался вид на залив в скалистой чаше. Погода стояла невероятно тихая, небо в озере было ярче и глубже, чем небо над ним, а скалы и их отражения, не тронутые ни малейшей рябью, казались сломанными посередине и какими-то растерянными, не понимающими, куда им тянуться – вверх к облакам или вниз к облакам… Дэвид часами смотрел на озеро, стоя у кедрового ствола на самом краю обрыва, и завороженно твердил: «Мадхим, мадхим, итс имэйзинг!» Он так и не притронулся к этюднику, признав бессмысленной любую попытку передать эту красоту. Щелкнул несколько раз своим «Никоном», но и его отложил. И все не уходил с утеса, не мог оторваться…

На третий день мы сделали вылазку к водопаду со странным названием Сорок грехов. Пару часов плыли по озеру на байдарке, с трудом нашли укромную бухту – маленький залив меж высоких утесов, где кроме нас не оказалось ни души. Небольшой водопад, который прятался там, выглядел приветливо и жизнерадостно. Он вырывался из расщелины, прыгал по каменным ступеням и короткой речушкой стекал в озеро. Солнце выглядывало из-за скал, расцвечивало водяную пыль маленькими трогательными радугами, ловило валуны золотой сетью отраженных бликов.

Дэвид стонал от восторга и, разумеется, немедленно вспомнил про «ласот ахава». Да чтобы прямо под водопадом… За все годы, пока мы были вместе, я ни разу не слышала от него никаких «факов», никаких «мэйкинг лавов», и мне нравилось, что он называл близость только так – на своем древнем, изначально чувственном языке… Никакой «ахавы» под водопадом у нас не вышло: вода оказалась обезоруживающе ледяной и лупила по коже, как град. Зато мы хохотали, брызгались и голышом скакали по камням, как дети, хотя Дэвид орал, что никакие мы не дети, а нимфа и сатир, и, в конце концов, мы занялись любовью – стоя, привалившись к теплому валуну, громадному, как динозавр, и я, не замечая, ободрала коленки о его шершавый бок…

Мы провели там целый день. Пили вино, ели сладкий белый сыр и занимались любовью еще, и Дэвид твердил, что теперь этот водопад придется переименовать в Сорок четыре греха, а я в ответ смеялась и говорила, что он приписывает себе лишнее, как настоящий еврейский бухгалтер… Это место держало нас как магнит, и, когда мы собрались в обратный путь, уже стемнело. Но в небе, в самом зените, проявилась из белесого дневного пятна и разгорелась такая луна, что от нее, как от солнца, заиграли отблески на прибрежных камнях. Дэвид предлагал остаться у водопада на ночь, но не было ни спальников, ни одеял, ни теплых курток, а после заката похолодало неожиданно и резко – сразу до серебряного пара от дыхания, и я отговорила Дэвида от безумной затеи.

Напоследок Дэвид захотел снять ночной залив на свой «Никон», радуясь, что наконец нашлась достойная задача для его новейшей дорогущей камеры. Зрелище и правда было фантастическое – лунный свет и туман, поплывший над зеркальной водой, затеяли колдовскую игру, то открывая, то пряча отраженные силуэты скал и деревьев, и даже водопад, казалось, притих, не смея мешать черно-серебристой магии.