Повесив камеру на шею и взяв штатив, Дэвид стал взбираться по камням, чтобы найти точку повыше и захватить в кадр весь залив. Он сорвался, когда слишком приблизился к водопаду, не сообразив, что камни там скользкие, покрытые незаметной сейчас бурой слизью. Штатив в левой руке помешал ему сгруппироваться, и он полетел чуть не кубарем – по черной лестнице, к подножию наших Сорока с чем-то грехов.
В горячке он сразу попытался встать, но тут же рухнул – молча, без стона. Я бросилась к нему, крича, чтобы не двигался, и, когда подбежала и упала возле него на колени, он лежал неподвижно, таращился вверх. Я понимала, что он прислушивается к себе – пытается понять, где болит и насколько сильно. Я стала осматривать его, говорить с ним. Он отвечал связно, сознание не было спутано – уже хорошо. Луна светила ярко, но я все же сбегала к рюкзаку, взяла телефон и стала подсвечивать им. У Дэвида был рассечен лоб над бровью, кровь залила висок и щеку. Я плеснула водой из бутылки, увидела, что рана длинная, но неглубокая и череп, скорее всего, цел. Других ран на голове не нашла. Расстегнула на нем рубашку, осмотрела грудь, ребра, живот, ощупала руки. Открытых ран не было и переломов на руках вроде бы тоже. Попросила согнуть ноги. И тут Дэвид сказал:
– Нога…
Я посмотрела. Из его правой ноги сквозь разорванную штанину ниже колена торчали две сломанные кости. В лунном свете они казались ярко-белыми, а их внутренние полости, хорошо видные на сломах, выглядели как черные дырки, будто кости были пустыми. Я сразу поняла, что это малая и большая берцовые.
– Нога! – повторил Дэвид.
– Да, – сказала я. – Открытый перелом.
И тогда он сделал одну из тех вещей, которые врезались мне в память, наверное, навсегда. Собственно, из таких вещей и состоит для меня мой Дэвид. Он положил руку мне на шею, притянул к себе и, близко-близко глядя в глаза, сказал проникновенным, трагическим голосом:
– Дорогая, ради всего святого, не бросай меня здесь!
Он лучше меня знал, что делать, – надо всего лишь превратить беду в приключение, в игру, в душещипательную сценку из «рескью муви»! Господи! Всю жизнь он во что-то играл – то в любовь и ревность на разрыв аорты, то в непризнанного гения, то в гуру гедонизма, то в печального изгоя без родины и веры – и старался вовлечь меня во все это, сделать партнершей и в каком-то смысле собутыльницей, ибо он упивался своими ролями, пока они не превращались в тяжелые, ломающие нас обоих запои – тем более страшные, что в них не было ни спиртного, ни наркотиков, но при этом – настоящее, беспощадное саморазрушение. И вот у водопада Сорок грехов он умоляюще смотрел мне в глаза и держал драматическую паузу, но через пару секунд подмигнул и фыркнул от смеха… А я не смогла поддержать его новую игру. Я была перепугана до смерти и в ответ на его сдавленное фырканье сказала:
– Кретин!
И тогда – я готова в этом поклясться, ведь лицо Дэвида было прямо передо мной в ярком лунном свете и я могла прочесть в его глазах все – тогда он посмотрел на меня с горьким разочарованием: эх ты, зачем ты портишь такой момент, такой случай, выпадающий раз в жизни, такую возможность для нас по-настоящему быть вместе, ты просто жалкая трусиха, не умеющая жить, – вот что говорил его взгляд, который глубоко впечатался в мою память и который я смогла до конца понять только много дней спустя.
А тогда мне было не до глупостей. Разыскав нож, я разрезала мокрую от крови штанину вверх и вниз от торчащих костей, со страхом ожидая, что увижу в ране пульсирующий фонтанчик крови. Но, слава Богу, похоже, крупные сосуды были целы. Все равно какое-то время я колебалась – накладывать ли жгут. Решила не накладывать. Никакой аптечки мы с собой, конечно же, не взяли. Я сняла с себя рубашку, отрезала рукава и полоску ткани со спины, вытащила ремень у Дэвида из штанов. Потом медленно выпрямила сломанную ногу, насколько это было возможно. На Дэвида не смотрела. Но в какой-то момент услышала непонятный стук. Оказалось, это Дэвид, схватив попавшийся под руку камень, колотил им по другим камням. Его голова была запрокинута – я видела только задравшийся подбородок и дергающийся кадык. Я обернула оторванным рукавом его ногу, стараясь прикрыть рану. Сломанные кости так и не ушли внутрь, уткнулись в кожу над верхним краем раны – сократившиеся мышцы сделали ногу короче, и кости теперь не могли сойтись. Я нашла у водопада штатив и, раздвинув его, соорудила шину, привязала ее к ноге Дэвида вторым рукавом и ремнем. Последней полоской ткани перевязала ему голову…
В байдарку мы пытались усесться полчаса, не меньше. Оказалось, со штативом, привязанным к ноге, это невозможно, и мне пришлось снять его. Вися на мне, Дэвид втискивался в передний кокпит, и тогда я услышала его крик – в первый раз за эту бесконечную ночь… У берега было мелко, метров десять я волокла байдарку по камням, молясь, чтобы днище уцелело.
Первые несколько минут мы гребли вдвоем. Я никак не могла подстроиться под неровные, дерганые гребки Дэвида. Но он вскоре перестал грести и, положив весло поперек, согнулся и затих, будто задремал. Меня это немного успокоило…
И тут я ошиблась: вместо того чтобы грести до кемпинга вдоль берега, я решила сократить путь и пересечь узкое озеро. Через минуту мы оказались в густом тумане, и я еще зачем-то упрямо гребла вперед, надеясь, что вот-вот покажется противоположный берег. Его не было. А когда я хотела достать из рюкзака телефон и включить компас, выяснилось, что телефона нет – я оставила его у водопада. Телефон Дэвида, который я отыскала в рюкзаке, был мертв.
Туман неподвижно стоял вокруг серебряной стеной. Казалось, его можно потрогать и даже оттолкнуться от него. Я смотрела вверх, надеясь разглядеть звезды. Но даже луна не угадывалась там, вверху, за ровно и холодно светящимся матовым сводом. Да я бы все равно не смогла сориентироваться по звездам, разве что увидела бы Большую Медведицу и по ней угадала направление на Полярную звезду.
Я решила грести и грести вперед, понимая, что в тумане, без ориентиров, все равно буду забирать вправо из-за более сильных правых гребков. Несколько раз Дэвид, встрепенувшись, тоже принимался грести, но сразу бросал. За все время он ни разу не пытался оглянуться, не говорил со мной. В конце концов не выдержала я:
– Дэйв, ну как ты?..
Он не ответил и вдруг со злым стоном зашвырнул весло в озеро. Я сделала несколько гребков туда, куда улетело весло, и, выловив его, пристроила поперек байдарки позади себя. Больше я Дэвида ни о чем не спрашивала…
Озеро стало морем без берегов, океаном – безмолвным, равнодушным, покрывшим всю Землю, поглотившим континенты, как при Всемирном потопе.
Скоро я перестала грести. Просто сидела и тряслась крупной, прерывистой дрожью. На мне была только рубашка с оторванными рукавами. Но все равно меня больше трясло не от холода, а от страха и отчаяния.
Минут пять я орала в туман:
– Помогите!.. Помогите!.. Ааа!..
Из тумана не возвращалось ни звука. Даже эха не было.
А потом стал кричать Дэвид.
Сначала он тоже кричал «хелп ми, хелп ми». Но «ми-и» становилось все длиннее и в конце концов превратилось в протяжный вой, затихающий на хрипе и начинающийся вновь. Не прекращая кричать, он колотил руками по корпусу байдарки, будто хотел разбить его, добраться до своей сломанной ноги и что-нибудь с ней сделать… Что я могла?.. Я вылезла из своего кокпита, встала на колени позади Дэвида и уткнулась головой в его спину. Он перестал кричать, а я почувствовала лбом, что его тоже бьет дрожь, и она как будто соединилась с моей дрожью, вступила в странный резонанс с моим телом, и что-то начало происходить со мной. Сначала исчезла паника, перестали метаться мысли: что делать, куда грести, как разглядеть берег? Я перестала терзать себя за то, что полезла в туман. Я даже перестала бояться, что Дэвид вот-вот потеряет сознание и умрет от болевого шока или истечет кровью… Во мне не осталось ничего, кроме невыносимо острой жалости. Даже наша общая дрожь превратилась в жалость… Чем она могла помочь, эта дурацкая, бессильная, одинокая жалость, что она могла исправить?.. Но ее уже было не остановить, она заполняла меня всю и превращала в какое-то новое существо – без кожи, без плоти, без воли – в медузу, не способную защититься никак и ни от чего. На мгновение меня пронзил новый страх, но сразу же он сменился… Чем? До сих пор не знаю, как сказать… Любопытством – для чего я такой стала? Надеждой – а что, если это мое новое естество способно как-то помочь Дэвиду? Еще изумлением – оказывается, я себя совсем не знала! И в этом своем новом состоянии я как будто стала осматриваться… Нет, скорее мысленно ощупывать новый мир, открывшийся мне. И сразу почувствовала рядом боль Дэвида. И поняла, что она просится из него куда-нибудь… В детстве я видела шаровую молнию. Она вылетела на лесную поляну, по которой мы шли с мамой, – яркая, круглая, похожая на оторвавшийся свет автомобильной фары. Быстро-быстро выскочила из леса и остановилась, будто заметила нас. Мама схватила меня за плечо, сказала: «Не двигайся». Я смотрела на молнию, слушала, как она пощелкивает, и мне показалось, что эта горящая живая тварь ищет место, куда бы ей залезть и спрятаться, как будто ей самой страшно в незнакомом и чужеродном для нее мире. Наверное, наши с мамой тела не показались ей подходящим убежищем, и она, словно в обратной съемке, тем же путем метнулась назад, в лес, освещая траву под собой и березовые стволы вокруг, и беззвучно пропала в чаще… И вот боль Дэвида точно так же искала, куда ей деться, куда перескочить из его тела, которое так сильно не хотело ее и так жаждало от нее избавиться. Я не видела ее, не слышала, не осязала, но все равно как-то чувствовала и понимала ее. Как будто боль обладала сознанием, и сама страдала от того, что ей приходится мучить Дэвида, и даже сокрушалась, что все так несправедливо устроено, что все ненавидят ее, не понимают, проклинают и боятся. Теперь я прониклась жалостью не только к Дэвиду, но и к его боли. И чтобы помочь Дэвиду, мне нужно было помочь ей, то есть согласиться впустить ее в себя – в мое новое, размякшее, беззащитное тело.