время обсуждаем дела наши невеселые, толковый мужик. Еще сухопарая мадам в стрекозиных очках – эта из московского правительства. И краснолицый толстяк в белом халате – здешний главврач. А эти, поодаль, – похоже, родители больных детишек. Иду к ним. Лопаткин суетится, бубнит что-то в рацию, лезет вперед вместе с одним из своих гренадеров. Зло на них смотрю, и они отваливаются в стороны. Подхожу к родителям, молча благословляю всех скопом. Какая-то женщина, вся в слезах, склоняется под благословение. Благословляю ее отдельно, обнимаю… Сам начинаю чувствовать – да, место особое.
Замечаю, что прессы сегодня необычно много. Лопаткинцы с этой наглой братией едва справляются. Значит, попали мы в болевую точку с визитом в хоспис… Или… Эх, не хочется так думать, но, может быть, это из-за вчерашнего скандала такой всплеск интереса?.. Как теперь говорят?.. Хайп поймали. Ох не нужен, не нужен мне такой хайп!
Четыре ступеньки к главному входу и еще десять-двенадцать ступеней по широкой внутренней лестнице. Но поясница пока ко мне милостива… Вестибюль неожиданно помпезный. Готика. Кому-то кажется, что готика – это устремление вверх, в горние выси. А я всегда видел в готике что-то зловещее – как будто каменные фонтаны бьют из-под земли и выносят оттуда все инфернальное… Ага, а вот, кажется, и оно – вот эти фигуры справа и слева от лестницы – большие, в человеческий рост. Тщательно задрапированы, но ткань тонковата, и проглядывают очертания каких-то пляшущих козлоногих из черного чугуна, с канделябрами в лапах… Сатиры, что ли? И что же – они всегда так упрятаны или это к моему приезду постарались?.. Усмехаюсь про себя, вспоминая житие святителя Митрофана. Однажды он отказался идти к Петру Первому в его новый дворец, пока с парадной аллеи не уберут «идолов» – всяких там Афродит, Артемид и Аполлонов. Чуть головы не лишился, храбрец. Но я не святой Митрофан, так что замотанных сатиров потерпим…
К храму ведет широкий коридор. Глеб семенит справа, подстраиваясь под мою медленную поступь. Слева – местный епископ. Сегодня я отберу у него этот приход, даровав здешнему храму ставропигию. Савва катит за мной кресло. Но, Бог даст, оно мне не понадобится. Да и стоять мне даже лучше, чем сидеть. Только потом, после длинных служб, бывает ох как тяжко… Сейчас меня ждут литургия и ставропигиальный чин. А завтра – Вербное воскресенье. А потом – Страстная неделя. А там – и все пасхальное… Ох, Господи, помоги пережить! Может быть – последняя моя Пасха… Но ничего, все по милости Божьей…
У входа в храм вижу Артемия. Рядом с ним – Даниил, мой старший иподьякон, с поклоном встречает у распахнутых дверей.
Храм небольшой, но несообразно высокий. Шатровый свод – свежевыбеленный. Такой бы расписать! Да и иконостас надо повыше – еще яруса три поместятся… Хор приехал в малом составе. Правильно – нечего тут голосить. Облачаюсь. Саккос – темно-фиолетовый. Тоже верно. Не стоит здесь лишний раз намекать на траур черным облачением. Оборачиваюсь для благословения и вижу, что мирян в храме поместилось мало. В притворе толпятся родители, пытаются ввезти детей на креслах. Кивком подзываю Артемия, склоняюсь к нему с невысокой кафедры и тихо говорю:
– Так. Всех здешних прихожан надо в храм. Значит, архиереев – в алтарь, хор – на солею. Никто из детей не должен остаться в коридоре.
Артемий кивает, быстро передает приказание. Стою на кафедре с дикирием и трикирием в руках, иподьяконы поддерживают под локти. Молча жду, пока архиереи, качая митрами, не уплывут в алтарь. Хор тоже молчит – не знает, что петь в этой нежданной паузе. Освободившееся пространство храма густо заполняется родителями и детьми. Вижу, что кроме детей на колясках есть и такие, кто пришли сами, и еще несколько малышей на руках у родителей.
Встречаюсь глазами с Глебом, который стоит у солеи. Он понимает, что это я освободил храм для его паствы, смотрит растроганно и благодарно… Я поднимаю свечи для благословения…
Хор поет «Спаси, Господи, люди Твоя…» распятие поднимается и встает в отверстие массивной голгофы. Чин ставропигии я служу третий раз в жизни. Но сегодня крестовоздвижение получилось особенным, потому что моим иподьяконам и Глебу вдруг бросились помогать несколько мужчин из числа прихожан. И, уже водрузив крест, они долго не убирали руки, словно хотели чем-то напитаться от него. А у меня вдруг усилилась боль в пояснице – будто я не просто символически касался креста, а тоже всерьез напрягался, поднимая его вместе со всеми.
Минуту спустя стою на амвоне, двумя руками опираясь о посох, и, глядя на распятие, выросшее у южной стены храма, начинаю проповедь. Но говорю совсем не то, что заготовил предусмотрительный Артемий, а то, что сам хочу сказать сегодня, – то, что диктуют нарастающие горечь и боль.
– Сегодня многие, взирая на Крест Христов, не видят в нем ничего, кроме эмблемы религиозной организации – архаичной, закосневшей, даже реакционной. Христову Церковь и ее служителей обвиняют во всех смертных грехах, выискивают пороки, высокомерно осыпают оскорблениями, марают клеветой. Эта нарастающая хула стала общим поветрием и, больше того, для многих стала показателем прогрессивности, знаком свободомыслия. Но Церковь – это не организация. Церковь – это люди. Это мы, христиане. Это мы, услышавшие призыв Христа: «Отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною». Обращаясь к вам, я знаю, вижу, осознаю, как тяжел ваш крест – те невзгоды, та скорбь, те страдания, которые вы несете. Но именно поэтому ваше следование за Христом столь важно, столь подобно подвигу первых христиан, ценой собственных страданий возвысивших над миром благую весть о грядущем спасении. И потому вы, как никто, должны быть уязвлены нападками на нашу Церковь, ибо все мы понимаем, что эти нападки идут не от простой человеческой недоброжелательности, но подстрекаются силами, которые хотят заглушить, задушить благую весть Христову, изъять из мира самую веру в возможность торжества добра…
Люблю это вдохновение проповеди, и давно уже его не испытывал. Но вот сегодня, стоило начать говорить от сердца, стоило почувствовать, что эти люди поймут и разделят мою боль, и слова сами полились – правильные, сильные, нужные.
– Именно сегодня, в эти тревожные дни, когда всем нам нужно сплотиться вокруг стержня нашей веры – вокруг Животворящего Креста, через который нам открылся путь к спасению… Именно сегодня темные силы наносят особенно болезненные удары, стремясь расшатать, разрушить наше единство, заставляя подозревать Церковь в уклонении от истинного пути. Но им не посеять вражду среди нас! Ибо наши скрепы… – На несколько секунд я замолкаю, споткнувшись о слово «скрепы». Чем-то оно меня настораживает, надо найти другое… – Ибо наша общность – это общность людей, готовых всей любовью, всей верой поддержать друг друга, отдать все для блага ближнего. И тем укрепить друг друга в испытаниях. И тем оправдать в этот тяжкий час наше общее имя – православные…
Я встречаюсь глазами с Глебом и вижу на его лице глубокую душевную муку и понимаю, что да – попали в цель мои слова, задели самые чувствительные струны.
– Владыко… Владыко…
Пытаюсь понять, кто зовет меня из толпы прихожан. Это женщина – та самая, что в слезах просила моего благословения у дверей хосписа. Сейчас она стоит возле самого амвона, а перед ней в инвалидном кресле – девочка лет восьми. К концу службы детей в храме почти не осталось. Одних уносили кричащими, других тихо увозили спящими. К причастию подвели всего шесть или семь малолетних. Но эту девочку я причастил и глаза ее видел перед собой постоянно.
– Владыко… Владыко… – ее мать твердит все громче, наконец почти кричит, так что я уже не могу не заметить ее и останавливаю на ней взгляд. – Владыко, заступитесь за нас, наш хоспис хотят закрыть!
На несколько секунд в храме воцаряется тишина, а потом нарастает гул голосов:
– Владыко, помогите! Заступитесь!
– Дорогие мои! – я возвышаю голос. – Обещаю вам! Сделаю все, что в моих силах!..
Но они будто не слышат:
– Владыко, заступитесь, помогите, помогите!..
По знаку иподьякона громко запевает хор:
– Исполати деспота! Исполати деспота![22]
По палатам хожу, едва не теряя сознание от боли. Ничего и никого перед собой не вижу. На четвертой палате сдаюсь – сажусь в кресло. Но и в кресле не легче… Эта опухоль, как мне сказали, давит на «конский хвост» – пучок нервов в позвоночнике. Когда сажусь, сдавливаю этот пучок еще сильнее… Проклятая боль прожигает все седалище, и самое гадкое, что она врезается между ног – да так, что едва могу сдержаться, чтобы не схватиться руками за пах… Укол сделали четыре часа назад, перед выездом. Значит, уже можно?.. Но что ж я теперь без этих уколов и жить не могу?!
– Глеб!..
– Да, Владыко? – он склоняется ко мне.
– Дорогой мой, надо побеседовать. Наедине. Но только я должен прилечь.
– Да, Владыко, сейчас…
Глеб исчезает из поля зрения, через несколько секунд появляется снова.
– Благословите отвезти вас в кабинет главврача, Владыко. Там есть диван.
Пока добираемся по длинным коридорам до кабинета главврача, Ефрем успевает сбегать к машине, и на диване уже ждут мои подушка и плед. В кабинете суетится какая-то женщина в белом халате. С перезвоном собирает с журнального стола бутылки и стаканы, прячет в тумбочку. Увидев меня, торопливо ретируется – пятясь и с поклоном.
Снимаю куколь, отдаю Глебу. Тот пристраивает его на письменном столе. Мимолетно отмечаю, что куколь оказывается рядом со стеклянным черепом на подставке – грубой копией мексиканских хрустальных черепов… Ну да Бог с ним, не важно…
Поддерживаемый Глебом, осторожно ложусь на диван, обитый черной кожей, – видавший виды, потертый до серых проплешин, но мягкий и удобный.
– Так, чадо мое, дай мне пять минут – в себя прийти…
Глеб подвигает стул к дивану, садится и замирает – ждет. Теперь, когда он без клобука, замечаю, что по его черным густым волосам уже пробежала седина. Невольно вспоминаю, как наша первая встреча добавила седых волос