– Значит, об этом мы теперь молимся? – цедит Глеб сквозь упрямо сжатые губы. – Но ведь и молитва может лгать, если не идет от чистого сердца…
– Чего? Что ты сказал, чадо? – К моему гневу примешиваются досада и брезгливость… Ну что же это такое сидит передо мной и почему я позволяю ему такие дерзости?! Ох, совсем я раскис с этой поясницей, и, видно, недолго мне осталось… Господи, позволь умереть прежде, чем увижу, как преступают через меня, лежащего!
– Это цитата, Владыко, – говорит Глеб с тем же глухим упорством. – Цитата из одного древнего богослова. Его нет в вашей книжечке…
Глеб наконец поднимает с пола свой клобук, кладет себе на колени.
Пора заканчивать разговор… Но как же горько, как горько!..
– Да ты хоть знаешь, чадо мое, что было альтернативой закрытию хосписов? – Я смотрю на Глеба в упор. – У нас мог появиться закон о детской эвтаназии. Да-да! Так! Такой же страшный антихристов закон, какие уже приняты во многих странах. Как думаешь – многие родители выдержали бы искушение избавить своих детей от бессмысленных мучений? От бессмысленных – так ведь им вдалбливают… Эти моральные уроды в своем «цивилизованном мире» уже убивают детей сотнями! И родителям облегчение, и хосписы не нужны! Так? А тут как раз ты – с очень своевременной проповедью о том, что страдание не есть путь к спасению. И дело готово! Раз нет даже такой надежды – чего еще ждать! Раз Господь не защищает от мучений, не обещает воздаяние за них, значит, Он вообще ни при чем – вместе с Его назиданиями вроде «не убий»! И нечего на Него оглядываться. А что – разве не так? Разве ты не лезешь поперек всех, чтобы своими кривыми, глупыми руками разрушить упование на Божий Промысл – на это утешение в скорбях, на эту основу долготерпения, на этот барьер перед смертным грехом – убийством «из милосердия»! Эх, чадо!.. Как мыслил ты на уровне дворника, так и не поднялся выше. Лопату тебе – и снег разгребать… Не провожай меня. Только встать помоги… Нет, погоди. Скажу тебе напоследок, ведь говорить мы с тобой больше не будем… Разрушая связь между страданием и спасением, ты разрушаешь связь между человеком и Христом. Так-то, чадо. Знай, на что ты замахиваешься. И помни, кому тем служишь…
Уже у самого выхода Артемий подводит ко мне высокого рыжеволосого мужчину в белом халате и при галстуке. Мужчина прикладывается к моему обшлагу.
– Владыко, – говорит Артемий, – это старший анестезиолог Семен Савельевич Зорин, большой специалист по защите от боли. Благословите пригласить его к вам на беседу. Его опыт может быть очень полезен.
Зорин стоит передо мной ссутулившись, смотрит исподлобья. Он выше меня, пожалуй, на голову. Я киваю. Меня трогает желание Артемия помочь мне… Но как же он промахнулся с Глебом! Как подвел меня!..
Поддерживаемый Саввой и Ефремом, хромаю вниз по лестнице, все ступеньки – с правой ноги. Внизу, на широком крыльце, ждут провожающие. Дальше, за барьерами, толпятся журналисты – надо же, не разбежались.
– Владыко, что будет с арестованным вчера двойником Христа?..
– Владыко, какова позиция Церкви по поводу закрытия хосписов?..
И – тоненький голосок, кажется, так пищит девушка из «Православной газеты»:
– Владыко, как вы себя чувствуете?..
Не отвечаю никому.
Уже вытянувшись на заднем диване микроавтобуса, с горечью усмехаюсь:
– Как себя чувствую?.. Ну по сравнению с четверодневным Лазарем, наверное, все-таки неплохо.
17 марта 130 года. Семь дней до игрКирион
В ту ночь он видел себя сидящим у моря – там, где становился все выше и круче берег Патмоса, а прибрежная полоса гальки сужалась и прижималась к подножиям белых граненых скал. Здесь близко друг к другу лежали два плоских камня – словно нарочно упавшие с обрыва и легшие так, чтобы сидеть на них лицом к лицу и беседовать. Здесь часто и подолгу говорили они с герондой Иоанном под негромкий шорох гальки, шевелящейся в сонном прибое. Но теперь камень, лежащий перед Кирионом, был пуст и искрился на солнце кристаллами соли. Эта пустота, и это одиночество, и блеск соли вызывали у Кириона неясную тоску – может быть, потому, что камень напоминал белую могильную плиту – без дат и имен, и оттого еще более тоскливую, потому что на ней можно было представить любое имя. В смутной тревоге Кирион не понимал, зачем он здесь и кого ждет. Ведь геронды Иоанна давно нет, и, значит, поговорить ему, Кириону, теперь не с кем и не от кого больше ждать тех ободряющих и направляющих слов, которыми всегда была полна речь геронды и по которым, как по ступеням, можно было подняться к простым и высоким истинам.
Оторвав взгляд от лежащего перед ним камня, Кирион увидел, что из-за выступающей в море ребристой скалы выходит человек. Кирион знал, что вода под этой скалой глубока, но человек шел так, будто воды там было едва-едва по щиколотку.
В первую минуту Кирион подумал, что это геронда Иоанн, одетый в льняной хитон и белое покрывало, которое он называл «талиф». Так он одевался в особые дни, когда в их общине устраивались агапы[24] и все надевали свое лучшее платье. Кирион вглядывался в геронду Иоанна и удивлялся – какой он стал молодой, как темны его волосы, как светла кожа, не тронутая загаром. И когда он еще приблизился, Кирион понял, что это вовсе не геронда, а кто-то другой.
Незнакомец дошел до того места, где под скалой начиналась полоса гальки, ступил на нее и, легко шагая, подошел к Кириону. Теперь Кирион удивлялся, как он мог принять за Иоанна этого человека? Черты его лица были другими – тонкими и удлиненными, в волнистых волосах не проступало седины, а глаза были карие, с золотым оттенком, похожие на полупрозрачный камень сардис, который море порой выбрасывало на берег, и он светился среди серой гальки как солнечный самородок.
– Мир тебе, – сказал незнакомец высоким, певучим голосом, и Кирион не смог понять, на каком языке он обратился к нему.
– И тебе мир, добрый человек, – осторожно ответил Кирион, но не понял, на каком языке он это произнес, и у него возникло странное чувство, будто незнакомца окружает некое облако, попав в которое все начинают говорить на его языке.
– Могу ли присесть рядом с тобой? – незнакомец указал на камень, где обычно сидел геронда Иоанн.
– Да, мой господин, – ответил Кирион.
Незнакомец бросил на гальку сандалии, которые нес в руке, сел на камень и какое-то время задумчиво смотрел вдаль – на тихое и гладкое море, играющее золотыми искрами. Молчание, как показалось Кириону, затянулось, и он произнес учтиво, стараясь не показывать удивления:
– Мой господин, там, под скалой, ты шел как будто прямо по морю. Никогда я такого не видел.
В ответ на это кареглазый незнакомец лишь чуть улыбнулся и, помолчав еще немного, сказал:
– Должно быть, я сейчас сижу на месте геронды Иоанна?
– Да, это так, – подтвердил Кирион. – Мы часто сидели с герондой здесь, смотрели на море и беседовали.
– О чем же? – Человек повернул голову, и Кирион наконец встретился с ним глазами.
– Мы говорили о многом, – ответил он, – но более всего… Более всего – о тебе.
«О тебе» – Кирион сказал это неожиданно для себя, повинуясь внезапному озарению. Сказал и тут же испугался – не покажется ли его догадка слишком дерзкой, и, может быть, учтивее было бы, догадавшись, кто сидит перед ним, не подавать вида… Но человек спокойно и даже кротко кивнул и сказал все тем же приветливым тоном:
– Геронда Иоанн рассказал мне о ваших беседах и о тебе. Он считает, что ты готов к самому важному дню твоей жизни и что ты все сделаешь правильно.
– «Сделаешь»? – не понял Кирион. – А что я должен сделать?
И тут же, словно гром, на него обрушилось – рев толпы, заглушающий даже львиный рык, и крик детей, вырванных из материнских рук, и опять – вой тысячи глоток: «Christianos-ad-leones-christianos-ad-leones…»[25] И он все вспомнил. Но страх охватил его не из-за львов и злобной толпы, а от того, что он здесь – так далеко от своих. И как же он теперь попадет к ним с Патмоса? Ведь казнь – всего через семь дней!
– Верни! Верни меня туда, господин! – закричал он.
– Конечно, верну, – успокаивающе ответил человек. – Ты должен быть с ними, и ты будешь с ними.
– Но что я им скажу? Научи меня – что сказать им? – продолжал кричать Кирион.
Его собеседник все так же пристально смотрел ему в глаза, и под этим взглядом волнение Кириона стало гаснуть, и он глубоко, полной грудью вздохнул.
– Что же я скажу им, господин? – спросил он уже спокойнее.
– Ты скажешь им то, что придет из твоего сердца. – Голос человека был тих и ровен. – У тебя хорошее сердце – чистое и честное. Ты многое сделал, чтобы оно стало таким, и теперь оно пригодится тебе и твоим близким. И чтобы ничего не сковывало его, скажу: как бы ты ни поступил, какие бы слова ни сказал твоим собратьям, ты не будешь осужден за это. Вот то, что в моей власти. Остальное – в твоей.
Последние слова Кирион едва расслышал, потому что море ожило и там, где недавно была мертвая зыбь, покатились, заметались, запрыгали волны, прибой забурлил, загремел галькой, и Кирион испугался, что человек скажет еще что-то важное, но его слова утонут в поднявшемся шуме. Но человек молчал, смотрел на море, и его волосы развевал налетевший ветер, а на лицо его легла печаль, которой раньше то ли не было, то ли Кирион не замечал ее, охваченный своими тревогами…
– Отец, проснись. Уже ночь, дети давно спят. Ты хотел говорить с нами… – Дидона будила его, толкая в плечо.
Кирион открыл глаза и увидел все то же подземелье, и чадящие светильники, и тени людей, шевелящиеся вокруг. Но теперь ему казалось – в его сердце горит искра золотого света… Да, всего лишь искра, малая крупица, но ее сияния хватит, чтобы озарить любое подземелье, любую ночь.
– Господь мой и Бог мой, – прошептал он, – благодарю Тебя. Ты не оставил, Ты пришел, Ты со мной…