– Если вздумаешь, – тихо говорит она, – придется рассказать тебе, какой ты на самом деле карлик и пигмей. А то ты, похоже, не знаешь.
Чувствую, как сердце колотится все сильней, уже у самого горла, щеки и виски жжет как огнем. Борюсь с искушением влепить Нике затрещину, даже прячу за спину правую руку. Но левой продолжаю сжимать ее плечо все крепче, уже изо всех сил.
Ника смотрит мне в глаза, ее губы кривятся в усмешке.
– Ты что, хочешь сделать мне больно? Мне сделать больно? Это забавно!..
Я не разжимаю пальцы. Вижу, как ее глаза становятся бездонно-черными от злости. Или все-таки – от расширившихся зрачков? Сейчас она ударит меня. Пусть бьет. Не вижу, а скорее чувствую, как она замахивается ногой. Но бьет не меня, а лупит каблуком в дверцу машины, и та снова начинает истошно орать. От неожиданности я ослабляю хватку. Ника, дернув плечом, высвобождается и уходит. А я тупо смотрю ей в спину и опять вспоминаю казарменный лексикон Костамо – на этот раз его милое выраженьице «обосрали – обтекай!».
Иду к хоспису. Но не по дорожке, а через еловую чащу – не хочу, чтобы меня сейчас кто-нибудь видел. Оказывается, в чаще кем-то протоптаны путаные тропинки, какие бывают в грибных лесах.
В голове пусто и гулко. Почему-то лишь теперь чувствую, что прилично пьян. Даже не подшофе, а просто пьяный.
Уже сумерки. В ельнике – мрачно, темно. Карабкаюсь по косогору, хватаясь за еловые стволы. Вдруг понимаю, что задыхаюсь – то ли от усталости, то ли от подкатывающей тошноты. Со всех сторон торчат пики отмерших веток – того и гляди насадишь на них глаз… Ах ты, зараза, щеку все-таки разодрал! Трогаю царапину и смотрю на испачканные кровью пальцы. Кровь кажется черной… Приходит в голову странная мысль: а что, если я пройду сквозь эту чащу и выйду в совсем другую жизнь, где все будет по-другому, где все исправится, где маленькая, как подросток, очень сильная и очень красивая женщина будет ждать меня и тревожиться – не заплутал ли я в паутине тропинок? Не поранился ли хищными ветками? Не утащен ли в чащу кикиморами? И пусть я выйду из этого леса маленьким мальчиком, а она будет моей мамой – вот глупая фантазия – и будет беззлобно ругать меня и вытирать мою расцарапанную щеку мокрой марлей, а потом мазать йодом и дуть на царапину быстрыми, нежными дуновениями… Господи, сделай так! А то я уже дошел до того, что убить ее хочу!..
Одолев косогор, останавливаюсь, перевожу дыхание. Впереди между деревьями чернеет стена хосписа. Не понимаю, с какого бока я вышел к нему, где вообще оказался? Кажется, карабкался по косогору целый день и вот совсем выбился из сил. Сажусь на землю возле елового ствола, приваливаюсь к нему спиной. Чувствую под затылком острый сучок. Нарочно давлю и давлю на него головой, хочу пригвоздиться к этому сучку, к этой елке… Мне отсюда некуда идти.
Поднимаю глаза и вижу в просвете между елками золотую маковку и крест над башней черного замка. Крест светится, розовый от заката. Вспоминаю, что маковку и крест начистили к приезду Его Святейшества – специальный верхолаз приезжал… Как будто Его Святейшеству больше делать нечего, как смотреть, начищена ли маковка!..
Господи, где ты?.. Сегодня в баре я смотрел в зеркало на свою унылую рожу, и мне вдруг показалось, что где-то за зеркалом – ты. Такие зеркала есть в комнатах для допросов – с одной стороны прозрачные, с другой – нет. Прокуроры и дознаватели смотрят через них на преступников из другой комнаты. Вот и ты так – смотришь на меня, а сам не показываешься. Но давай уже, приходи! Я во всем сознаюсь – только выслушай! Потому что сейчас речь идет о жизни и смерти. И не только моей…
Сейчас… Погоди… Только пережду эту проклятую дурноту… Пить хочется смертельно! Жаль, снега не осталось даже тут, под елками. Я бы хоть грязного снега пожевал…
Господи, вся хрень в том… Я не понимаю, чего ты хочешь… Священник говорил про совесть, что это и есть твоя подсказка… Но что такое совесть? Моя оказалась подколодной змеей. Сколько лет я жил, не чувствуя ни одного ее укола. Считал, что мне не в чем себя упрекнуть. Пришел в этот хоспис по доброй воле, хотя понимал, что бессмысленно так пластаться из-за умирающих детей. Но все равно пахал день и ночь как проклятый… Ну да, бывало, брал деньги, но и помогал ведь как никто! И рисковал страшно! Варил свое зелье из наркоты наперекор всем схемам и протоколам. Узнай кто, меня бы вышвырнули из медицины с волчьим билетом! Но я хотел схватить боль за горло. Ночами тайком колдовал над пробирками, запершись в провизорской, – как алхимик, прячущийся от инквизиторов. Половину детей сделал подопытными и, казалось, находил ключи к каждому из них. Как мозаику, собирал «портреты» их болей – таких разных, таких коварных, и все лучше купировал приступы, продлевал ремиссии. Ты посмотри на цифры смертности в моем хосписе – в два раза ниже, чем везде!.. И вдруг эта твоя гадюка-совесть выскочила и вцепилась насмерть. И все началось с Ники! Без нее я жил себе и жил. И тут – она! Влезла в мою жизнь и, как ядом, отравила меня завистью, ревностью, обидой. Главное – специально бесила, дразнила, распаляла, доводила до какой-то постыдной, безумной похоти, которой я раньше не знал! А теперь унижает и топчет, как последнюю мразь, стоило мне оступиться… Но ведь не будь ее, не было бы и этих грязных денег – разве не так?.. Господи, так кого и зачем ты подослал ко мне? Ты хотел через нее показать – кто я на самом деле? Ладно, показал. Я – говно. Сижу вот под елкой и обтекаю. Но тебе мало моего раскаяния. Ты решил добить меня и сделал так, что меня раздирает от невозможности быть с ней – с этой злой, холодной, заносчивой стервой!
А ну, скажи откровенно: ты, вообще, что хочешь исправить в нашем мире с помощью совести? Ты хоть понимаешь своей мудрой головой, что это чистое издевательство? Вот смотри. Двадцать веков назад ты решил встряхнуть нашу совесть. Стал одним из нас. Точнее таким, каким должен быть каждый из нас. Стал воплощенной совестью. А люди предали и убили тебя. И даже не поняли, что вся эта твоя Голгофа… Все это был такой показательный «ай-яй-яй» для всего мира, такой горький укор – мол, что ж вы, люди, за твари такие! Одумайтесь, усовеститесь, а то поздно будет! И что? Чего ты этим «ай-яй-яй» добился? Разве не стали следующие двадцать веков самыми жуткими, кровавыми и бессовестными за все времена?..
Крак! Сухой еловый штырь у меня под головой ломается. Как я ни давил на него, мой череп оказался прочнее мертвой деревяшки… Значит, отменяется странное самоубийство главного анестезиолога, насадившего себя на сучок… Ты хоть этому-то рад, а, господин прокурор? Или тебе все равно – одним мазуриком больше, одним меньше… Ладно, прости. Я вроде где-то читал, что ты печешься о спасении каждого…
Ну так вот, если вдруг ты спросишь меня, что делать со всем этим дерьмом, включая мое, то я отвечу. Но в моем ответе не будет ничего нового для тебя. Давай вспомним – за что именно тебя убили двадцать веков назад. Да за то, что ты не был похож на Бога – такого, к какому привык твой избранный народец, – безжалостного, карающего Бога. А ты что-то бормотал про любовь к врагам, про подставленные щеки, звал за собой на крест, а через него – в небесное царство… Но вот через две тысячи лет остался тот же вопрос. Ладно, давай подставим щеки врагам, давай пойдем на кресты… Но с этим-то миром что делать, Господи? Тебе не обидно будет отдать его на растерзание моральным уродам?.. Пойми же ты, наконец: людям не нужен страдающий, бессильный бог, неспособный предложить ничего, кроме утопии самоуправления одной лишь любовью к ближнему. Раскрой глаза, взгляни на нас трезво. Где она – любовь? И кто они – ближние?.. Да вот посмотри хотя бы на меня. Гожусь я для твоей утопии или нет? Ты призывал: делай другим лишь то, чего желаешь себе. Ха! А если я желаю убить себя – так я себе противен?.. Короче, Господи, игры с совестью – театр абсурда. Попробовал – не получилось – хватит! Это твое «царство истины» никогда не наступит, если ты не образумишься! Давай уже возвращайся нормальным Богом – судьей, палачом, карателем, гражданином начальником, перед которым обделаются все бессовестные… Или ты думаешь, я не понимаю, что первым попаду под трибунал, а там – и в адские жернова? Еще как понимаю! Туда мне и дорога!.. Только один вопрос, одно последнее слово… Разве в том, что я такой, нет твоей вины? Ведь если я и впрямь сделан по твоему образу и подобию, то что же выходит? Либо я у тебя так плохо получился, либо, уж прости, сам ты настолько нехорош… Но к ч…! Не буду оправдываться, не буду юлить перед тобой на твоем Страшном суде – клянусь, Господи! Падла буду!.. Так что – давай! Разбей зеркало, в которое мы пялимся на свои бесстыжие рожи. Покажись в огне и ужасе, яви мышцу свою, жги, топи, круши, не жалей – как ты делал уже не раз!.. Или, может быть, ты уже начал?.. Но при чем тут дети?..
…Крест над крышей хосписа все еще светится… Трудно поднять на него глаза – лоб как будто сползает на веки горячим тестом. Сколько я выпил сегодня? В баре – пол-литра, не меньше. Да и до этого прилично накатил у себя в кабинете… Но все равно хмель как-то слишком медленно и тяжко выходит…
Замечаю на крыше, под крестом, какое-то движение. Лёнька, что ли, опять?.. Да нет, не Лёнька. Кто-то в длинной белой рубахе. Волосы совсем светлые, даже как будто светятся в сумерках. И пострижен странно – под горшок… Кто же это из детей? Да нет у нас таких! Лунатик? Откуда? Чердаки заколочены, пожарные лестницы срезаны наполовину… Вот идет по самому краю, задрав голову вверх, глядя в небо! Господи, да что же это? До чего я допился-то?.. До ангелов?!
Лунатик в белой рубахе огибает башенку с крестом, исчезает из виду. Через пару секунд до меня доносится звон колокола – дэнн! дэнн! дэнн!.. Удары редкие, с интервалом в несколько секунд… Я знаю, что колокол на крыше и правда есть. Только мне его отсюда не видно… Так что же? Может, отец Глеб нашел звонаря? Или Святейший прислал?.. Бред!.. Дэнн! Дэнн!.. Фух, надо просто отоспаться! Скорей, скорей – к себе, на диван! Закроюсь, телефон выключу. Или в машине поспать? Ну нет! Я не бомж какой-нибудь!.. Слышишь, Ника? Я не бомж! И не пигмей! И пропади ты пропадом со своей совестью, со своей святостью, со своим долбаным даром! Вали на хер из моей жизни!.. Дэнн! Дэнн!..