– Ломка? Нет.
– А чего так трясешься?
– Болею.
– Чем?
– Сама не знаю. Бывает у меня…
– А разукрасил тебя кто? Менты постарались?
– Нет, не менты.
– Ясно.
– Чего тебе ясно? – Я вдруг начинаю злиться.
– Эй, успокойся. Я просто так… – В голосе стриженой соседки слышится испуг. Думает, наверное, что я какая-нибудь агрессивная, психованная.
Стриженая выбирается из-под одеяла, свешивает ноги с кровати, сует их в кроссовки. Вижу, что на ней – затейливо-дырявые джинсы и белая футболка с лицом Иисуса Христа и надписью: «Свободу Чуркину!»
– Я в туалет, – говорит стриженая. – Ты не против?
– А почему я могу быть против? – Мое раздражение сменяется удивлением.
– Так положено спрашивать, потому что вежливо, – рассудительно говорит стриженая. – Я недавно в Лефортове неделю кантовалась, меня научили. Если параша в камере, надо спрашивать: никто не против? А если народу много, обязательно надо спросить: никто не ест?.. Ну, короче, я пошла.
Не надев толком кроссовки, она ковыляет в сортирный уголок, садится там. Из-за низкой загородки мне видна только ее голова.
– Катя, – говорит она.
– Ника, – говорю я в ответ, постепенно привыкая к здешнему дурдому.
Прикидываю, сколько времени. Полчаса назад радио прохрипело, что к нам придут с проверкой. Значит, нужно вставать, заправлять постель?
Спрашиваю об этом Катю, покидающую отхожее место.
– А фиг их знает, – морщится она. – Может, и придут. Да только что они нам сделают? Это ж ИВС, в карцер не имеют права… Может, вообще про нас забудут и даже хавать не принесут. Я так попала один раз – два дня без жрачки… Думаешь, я понтуюсь, – говорит она, перехватив мой скептический взгляд, – типа, я такая крутая зэчка… Не, я не понтуюсь. Меня правда заметали уже пять раз. Этот – шестой. Но тут я еще не бывала. – Она мрачнеет, поджимает губы. – А раз приволокли сюда, значит, будут наркоту шить. По ходу, всё серьезно. Достала я их…
– Чем достала? – спрашиваю я.
– Свечусь много – в пикетах, на митингах. Либерастка, по их понятиям. Я из группы «Нет». Может, слыхала?
– Не слыхала. – Я плотнее кутаюсь в одеяло, меня продолжает трясти.
Катя берет одеяло со своей койки и набрасывает поверх моего:
– Вот, грейся.
– Спасибо. А тебе не холодно, что ли?
– Не, – мотает она головой, – нормально.
На ее шее из-под футболки до самого уха змеится черная татуировка – колючая проволока.
– А в этот раз тебя за что замели? – спрашиваю я.
– Да вот же, за него, – она тычет пальцем в Христа на своей футболке. – За Чуркина.
– А кто это – Чуркин?
– А ты не знаешь? – удивляется она. – Весь интернет гудит!..
Я отрицательно качаю головой.
– Ну, Чуркин, Миша, художник. Хайповый персонаж. Как две капли Иисус Христос. – Катя расправляет на себе футболку, чтобы я лучше могла разглядеть лик Миши Чуркина. – Он хотел зайти в XXC, а его не пустили, а когда он стал права качать, отметелили и свинтили…
– А что такое XXC? – спрашиваю я.
– Ну, ты с Марса? – опять изумляется Катя. – Храм Христа Спасителя, напротив музея, не знаешь, что ли?.. Ну вот, а теперь его судят, Чуркина. Сами, блин, не знают за что. Какое-то «разжигание» ему шьют. А мы в пикетах стояли возле суда. Два дня нас не трогали, а вчера начали винтить. В автозаке футболки, суки, хотели у нас отобрать, а я без лифчика, и куртку с меня содрали, когда винтили. Я орать стала. Ну они у парней футболки отобрали, а мне вот оставили. А парень мой, Гошка, стал им кричать, чтоб они эти футболки у себя в ментовке повесили вместо портретов Б. Б. Так они ему еще и по почкам прошлись…
– Да, Катя, – говорю я, – интересно ты живешь. И вообще, все там у вас интересно…
– Ну, ё! Ты точно с Марса!..
Она садится на свою койку, облокачивается о стену, кладет одну ладонь на другую и начинает быстро-быстро шевелить большими пальцами.
– Катя! – Я не верю глазам. – У тебя что, телефон не отобрали?!
– Не, – усмехается она и показывает пустые руки, – отобрали, конечно. Это я так… Сама для себя… Как будто Гошке пишу…
Пытаюсь вспомнить, когда ела в последний раз. Вроде позавчера Ванечка приносил какие-то пирожки, я один съела. И Мария один. А потом мы радостно смотрели, как Алеша уплетает два оставшихся пирожка… Эндорфинная ремиссия… А у меня, похоже, эндорфинное голодание – опять лезут мрачные мысли, опять засасывает одиночество… Если реально смотреть на вещи – на что мне надеяться? На кого?..
Ложусь на койку, сворачиваюсь клубком, наконец-то согреваюсь под двумя одеялами, и засыпаю – слава богу, без снов…
17 марта 130 года. Семь дней до игрКирион
Масло плохое – светильники едва горят и чадят такой жирной копотью, что низкие потолки подземелья покрываются сажей. А если встать во весь рост, сажа начинает оседать и на волосах… Два десятка грязных, изможденных людей сгрудились в углу каземата – подальше от спящих детей, до чьих ушей не должен дойти этот разговор.
Кажется, еще никогда в подземелье так не сгущалась духота. И не только потому, что за стенами претории в самом разгаре весна и с каждым днем, с каждой ночью становится все жарче. Сейчас людям стало трудно дышать от услышанной ими страшной новости. Только что Кирион рассказал им о скором приезде цезаря, о строящейся арене, о львах, которых привезут из-за моря, и о том, зачем их доставят в Олимпос.
Несколько минут все сидят молча. Только тихонько, дрожащими всхлипами плачет Кларисса – самая молодая из женщин, мать близнецов Кастора и Поллукса.
Первым подает голос ее муж, великан Власий:
– Братья и сестры, что же мы молчим? Восславим Господа за ту милость, которую он посылает нам, – за милость пострадать за Него и тем удостоиться Царства Небесного!..
Власий воздевает руки и ждет, что к его восторгу присоединятся другие. Но все подавленно молчат.
– Брат Кирион, – восклицает Власий. – А ты почему безмолвствуешь?.. Господь дал нам целых семь дней, чтобы славить Его и просить о даровании нам крепости духа, когда пойдем на уготованную нам голгофу и поразим язычников твердостью нашей веры…
– Я задушу его, – вдруг доносится из темноты женский голос. – Задушу моего сына во сне в последнюю ночь.
Кирион узнает голос Иларии, матери десятилетнего Зенона.
– Что такое ты говоришь, сестра? – Власий поворачивается на голос Иларии. – Разве ты не хочешь увидеть своего сына в Небесном Царстве?
– Я задушу его, – тихо и упрямо повторяет Илария. – Я не поведу его на арену, не увижу его ужаса, не услышу, как он кричит, раздираемый зверями.
– Не поведешь его на арену? – сурово вопрошает Власий. – Задушишь его? Значит, своими руками столкнешь его в геенну. Этого ты хочешь?
– Я не видела геенну. – Илария встает и подходит к Власию. – Но я видела, как львы раздирают человека. В большом каменном цирке в Эфесе, где казнили разбойника. Это плохая смерть, Власий. И не надо пугать меня. Страшней этой смерти ты все равно не придумаешь…
– Где твое мужество, сестра? – Власий тоже встает, согнувшись под низким сводом. – И где твой разум? Осуждение Господне на вечные муки – страшнее любой казни!..
– А за что? – злым шепотом спрашивает Илария. – За что Господь осудит моего мальчика, которого я задушу во сне? Пусть тогда судит меня, раз Ему непременно надо бросить кого-то в геенну…
Люди, сидящие в полутьме, начинают глухо роптать, то ли осуждая Иларию, то ли поддерживая ее. Но ропот сразу стихает, когда раздается негромкий голос Кириона:
– Братья и сестры, этой ночью я видел нашего Господа и говорил с Ним. – Кирион встает и выходит в центр людского круга, обводит взглядом единоверцев, видит на их лицах изумление и робкую надежду. – Он пришел ко мне по морю, словно посуху. Геронда Иоанн, ученик Господа, крестивший меня и мою Филомену на Патмосе, рассказывал о чуде хождения Христа по водам, и вот я тоже удостоился видеть это чудо.
– Ты спал, брат, и видел это во сне? – Власий садится перед Кирионом на корточки, но даже так он смотрит на него не снизу вверх, а почти глаза в глаза.
– Да, это был сон, – кивает Кирион, – но даже явь не бывает такой ясной и отчетливой. Я знаю, что действительно перенесся на Патмос и говорил с самим Господом, и запомнил каждое Его слово…
В подземелье становится благоговейно тихо, даже Кларисса перестает всхлипывать. Кирион видит взгляды, устремленные на него, и продолжает, стараясь обращаться не ко всем сразу, а словно бы к каждому:
– Господь сказал мне, чтобы я заглянул в свое сердце и нашел там ответ – как нам поступить. И последнее, что я услышал от Него, – никто не будет осужден, как бы мы ни поступили…
– А какой Он, наш Господь? – Кларисса, переставшая плакать, смотрит на Кириона глазами, полными слез и детского любопытства.
– Он – человек. Да, почти обычный человек и похож… – Кирион ищет взглядом кого-то среди единоверцев. – Похож на нашего Тимофея.
Кирион показывает на одного из мужчин, и тот изумленно прижимает руки к груди и бормочет:
– Мя? Мя?..
Тимофей – немой. Несколько лет назад кто-то донес в преторию, что он скверно говорил о цезаре, и палач по приговору проконсула вырвал Тимофею язык.
– Да, на нашего Тимофея, – продолжает Кирион. – Только глаза у Господа золотые, как морской камень сардис… И вот, слушая Иларию, я понял, что мое сердце открылось, и я увидел в нем ответ. – В звенящей тишине Кирион снова обводит взглядом единоверцев. – Мы не должны отдавать наших детей зверям. Но и душить их перед казнью – это великий грех…
– Так что же нам делать, брат? – сурово спрашивает Власий.
– Как ты и сказал, Власий, все дни, предшествующие казни, мы будем молить Господа проявить к нам милость. И когда нас поведут на суд, мы твердо исповедуем веру в Господа нашего Иисуса Христа. Но так поступим только мы, мужчины. А женщины сделают то, что потребуют от них римляне, – во спасение себя и своих детей…