– Ты… ты… – начинает Власий, но не может продолжать, задыхаясь. – Ты ли это, Кирион?! – наконец выговаривает он. – Ты ли тот, кто учил нас твердости веры? Ты ли не говорил нам много раз, какова награда за эту твердость и какова кара за отступничество? И теперь ты призываешь нас к предательству?..
– Нет, брат Власий, – успокаивающе говорит Кирион, – не к предательству я призываю. Я лишь говорю о спасении наших детей…
– О спасении?! – Власий возвышает голос, забыв, что надо говорить тихо. – О каком спасении? Ты призываешь погубить их! Что с тобой случилось? Когда ты стал таким, Кирион? После твоей встречи с женой цезаря – с этой язычницей, которая то ли запугала, то ли заморочила тебя? А может быть… – Власий снова переходит на взволнованный шепот: – Может быть, она чем-то подкупила тебя, Кирион?
– Подкупила? – Кирион с горечью качает головой. – Одумайся, брат. Что же это за подкуп, если я собираюсь вместе с тобой и со всеми нашими мужчинами пойти на арену? Возможно, по милости Господа наша смерть станет нашей последней кровавой проповедью для совестливых людей, которые все же найдутся в озверевшей толпе язычников, и, увидев нашу твердость, обратятся ко Христу, и станут новым поколением нашей общины. Что ж, во имя этого мы не устрашимся, брат, и отдадим свою плоть львиным клыкам… Но дети… Им нельзя идти за нами на арену. Я прочел это в моем сердце и в глазах Господа, которые светились такой любовью, какую я прежде не видел никогда и ни в ком, даже в ученике Господа и моем учителе – геронде Иоанне…
Власий встает и нависает над Кирионом.
– А ты не думал, брат Кирион, кто приходил к тебе во сне и убеждал тебя сделать предателями наших женщин и детей? А если это был тот, кто может принимать любые обличья и казаться кем угодно, хоть самим Господом Иисусом, только бы погубить еще сколько-то невинных душ и забрать их к себе – в ад? Так что же, Кирион? Чьи наущения ты сейчас исполняешь и кому ты служишь теперь?
Кирион отшатывается и какое-то время молчит. Потом вновь сближается с Власием, кладет руки на его могучие плечи и, в упор глядя ему в глаза, говорит:
– Послушай, брат. Вот что открылось мне сегодняшней ночью и вчерашним днем. Мы веруем в милосердного Бога и должны жить так, чтобы не оскорбить Его милосердие и не огорчить Его доброту. Если мы пойдем с тобой на арену, это будет по нашей доброй воле. Мы умрем с молитвой, и с упованием на воскресение в Судный день, и на жизнь в будущем веке, умрем, осененные радостью служения Господу. Но кем мы станем, когда потащим на арену наших детей и бросим их львам, думая, что совершаем это во славу Господа и что Его обрадует растерзанная плоть невинных младенцев?.. И если ты, Власий, хочешь служить такому богу, то, истинно говорю тебе, ты хочешь служить Азазилу.
Кирион умолкает и ждет, не двигаясь. Глаза Власия мрачно горят за его черными космами. Долго-долго Власий молчит, потом садится, отвернувшись от Кириона. И в тишине слышно, как он с горечью твердит:
– Измена, измена, измена…
В ту ночь Кирион знал, что он напишет на своем пергаменте следующее:
«Наш Господь не хочет жертв. Он милостив, а не кровожаден. Но почему другие боги вечно требуют жертв? Потому что люди не знали иных богов, кроме богов-тиранов, богов-карателей. И всегда пытались улестить, подкупить, переманить их на свою сторону, сделать своими подручными и, словно псов, натравливать на врагов. Нет проку от доброго пса. Нет нужды в добром боге. Но коли твой бог – свирепый волкодав, его надо кормить, а не то он кинется на тебя самого и растерзает. И так в пасти псоподобным богам бросали и продолжают бросать всё новые и новые жертвы. Но вот во спасение нам в мир явился истинный Бог – Господь наш Иисус Христос, Который не был и никогда не будет подручным человека в его злых делах и Который Сам стал жертвой, дабы избавить нас от кровавого круга жертвоприношений…»
14 апреля. Великий вторникВероника
– Жрачка приехала! – Катя теребит меня за плечо.
Разлепляю глаза. В камере опять горит свет.
– Сколько времени?
– Да фиг знает. Вечер уже. Прикинь, целый день не кормили, гады! Я уже стучать начала. А тебя, по ходу, дрыхом накрыло. Я тут в дверь барабаню как бешеная, а ты дрыхнешь и дрыхнешь! Вставай, давай пожрем. Тут вроде суп какой-то.
Высовываюсь из-под одеяла. На привинченном к полу железном столе стоят миски, лежат ложки и несколько кусков хлеба – прямо на грязной столешнице. Спросонок не понимаю – хочу ли я есть? Да и смогу ли? Слабость и тошнота – как после тяжелой ночи в терминальном…
– Эй, а что это за прикид у тебя? – Катя разглядывает меня, сидя за столом и протирая ложку краем футболки. – Это что-то докторское, что ли?
– Докторское, – говорю я, вставая и пытаясь утвердиться на слабых, онемевших ногах.
– Тебя, значит, прямо в больнице замели?
– Угу. – Я добираюсь до стола и сажусь напротив Кати.
– Ну, понятно, – кивает она.
Я смотрю ей в глаза и говорю со всей твердостью, на какую способна сейчас:
– Я не торгую наркотой, если ты об этом.
– Да пофиг мне. – Она откусывает хлеб и начинает хлебать из миски.
– А мне не пофиг, что ты обо мне думаешь, – я опять начинаю злиться.
– О, – улыбается Катя набитым ртом. – За это уважуха тебе. Людям не должно быть пофиг, что о них думают. По мне, это самое главное…
В миске, стоящей передо мной, – что-то мутное, явно холодное, по цвету похожее на гороховый суп, а по запаху – на зимнюю овощную базу. Вспоминаю подходящее слово – баланда. Беру со стола ложку, долго решаю – есть такой ложкой или плестись с ней к раковине и вымыть хотя бы без мыла?.. Нет, есть, не помыв, точно не смогу…
Щелкает замок, скрипит дверь, и в камеру вкатывается вчерашняя рыжая тетка:
– Фомичева, на выход.
– Хоть пожрать человеку дайте! – протестует вместо меня Катя.
– На выход, сказала. – Тетка буравит меня рыжими глазами. Накладные карманы на ее униформе нелепо венчают могучую грудь.
Делать нечего, шагаю к двери за теткой.
– Эй, ты обуйся хоть, – кричит мне вслед Катя.
– Не во что. Слетела обувка.
– Если к следаку тащат, то без адвоката на хер посылай, и все, – кричит Катя.
Я оглядываюсь на нее и киваю – разом и соглашаясь, и прощаясь. Катя поднимает вверх два пальца, подбадривая меня знаком победы. Потом оставляет один средний палец и тычет им вслед тетке.
– Я те попоказываю! – говорит тетка, не оборачиваясь, будто видит затылком. И так же, не оборачиваясь, командует мне: – Руки назад взяла!
В коридоре меня ждет конвоир с наручниками – пацан еще плюгавее вчерашнего. Странно – зачем они нанимают таких шибздиков? Разве что у них черные пояса по дзюдо? Наручники он прицепляет мне на правую руку, себе – на левую. Идет рядом со мной по коридору. Мы с ним одного роста и, наверное, одного веса – вот умора!.. Во мне закипает, клокочет злость – хоть и знобит, и едва волоку ноги от слабости. Сволочи! Лилипуты убогие! Больше не буду их бояться, пусть делают что хотят!..
Пытаюсь представить – какой он, этот всемогущий следователь, который будет решать мою судьбу. Такая же тупая скотина, как усатый? И что мне говорить ему? Как себя вести? Катя права: без адвоката буду молчать, и все. Хотя кто может поручиться, что их адвокаты чем-то лучше и честнее того же усатого?.. Не говоря уж про судей…
Мы с шибздиком проходим мимо всех дверей и оказываемся у выхода. Странно. Значит, следователь где-то в другом здании?
Останавливаемся у серой железной стойки возле турникета.
– Ждать здесь, – говорит конвоир.
Чего ждать? Что они еще придумали?..
За стойкой сидят двое в форме, как я понимаю, дежурные. Перед ними – компьютеры. А выше, на стене, висит телевизор. На его экране мелькают какие-то кадры, что-то бормочет диктор. Машинально поднимаю глаза и вдруг вижу себя – свою разукрашенную синяками физиономию. И где это меня показывают?! Надо же – новости, Первый канал. Камера отъезжает, становится видно, что я стою на ступеньках хосписа рядом с Ваней в толпе родителей и врачей. Значит, это снимали вчера, на нашей сорванной пресс-конференции. Начинаю вслушиваться в агрессивную скороговорку диктора.
«…Налицо спланированная акция захвата государственных медучреждений и превращения больных детей в заложников. Кто стоит за этой акцией, мы расскажем позже. А сейчас – о тех, кто выполняет этот бесчеловечный план. Вот что представляют собой эти люди, выдающие себя за борцов с несправедливостью. Только что вы видели лицо Вероники Фомичевой – наркоманки и наркодилерши, против которой, как нам стало известно, возбуждено уголовное дело по статье “Хищение и сбыт наркотических препаратов”. А это – Яков Костамо, другой сотрудник хосписа, когда-то с позором изгнанный из рядов российской армии за пьяный дебош…» На экране появляется Яков Романович – красный, с выпученными глазами, с поднятыми кулаками, он что-то гневно говорит. Кто не знает Якова Романовича, легко поверит, что он и впрямь пьяница и дебошир. На экране Костамо зачем-то выделен четкой полосой, а все стоящие рядом – размыты. А, догадываюсь я, это затем, чтобы не показать стоявшую рядом с ним Марию! Похоже, они еще не решили – записывать ее во враги народа или нет. «…А вот еще один поборник справедливости, – клокочет диктор. – Внешность этого типа недвусмысленно говорит о его извращенных наклонностях…» В кадре – Саша-Паша во всей красе, да еще и с идиотской ухмылкой. «…И вот этим, с позволения сказать, педиатрам каким-то образом была доверена забота о больных детях! Впрочем, люди с грязными намерениями порой втираются в доверие самыми циничными способами…» Диктор рокочет все злее, а на экране появляется лицо отца Глеба. «…Вот некто Константин Панин, выдававший себя за священника и якобы служивший в больничной церкви. На самом деле он, попирая традиции православия, проводил здесь мессы с католическими пасторами. Сейчас вы видите одного из них рядом с Паниным. Но в храме при больнице происходили и более страшные вещи, – голос диктора опускается до зловещего рычания. – Нам удалось найти документальное доказательство, какого рода ритуалы практиковал Панин, вовлекая в них юных пациентов. Эти кадры сняты ночью, при слабом освещении, но можно понять, что происходит нечто чудовищное…» На экране вижу отца Глеба, Лёньку и Риту в нашей церкви возле замотанного в пленку распятия. Узнаю тот ночной молебен, который устроил отец Глеб для Риты и Лёньки. Видео черно-белое, дерганое. Похоже, запись с камеры наблюдения. Надо же! Я и не думала, что в нашей церкви есть такая камера и что запись с нее доступна «кому следует»!.. Вот Рита, Лёнька и отец Глеб подходят к распятию. В руке священника блестит нож, которым он режет пленку, открывая фигуру Христа, – тот самый момент, который почему-то испугал нервного Ваню, и мне пришлось успокаивать его. «…Что это, если не надру