Stabat Mater — страница 74 из 99

Дина Маратовна выбежала из палаты, а я вернулась на табурет у Алькиной кровати. Мне показалось, Алька спит. Он уже несколько раз засыпал вот так внезапно, иногда – на полуслове…

Я все еще пыталась придумать – как разыскать Нику, надеялась, что хотя бы не перерезан кабель городского телефона… И вдруг Алька схватил меня за руку. Я увидела, что его глаза открыты, но взгляд стал бессмысленным, и поняла, что сейчас начнется. А мне надо было быстро-быстро подготовиться, и я лихорадочно вспоминала все, что говорила Вероника… Сначала надо сродниться со своей жалостью, поверить в нее, перестать думать, что жалость – это слабость, почувствовать, как в жалости собирается вся сила моей любви к Альке… Но все это было только теорией, только словами. Я помнила первые Алькины приступы, помнила, как жалость мгновенно превращается в боль, и никакой силы там не было. Тяжким грузом на мне лежал ужас прошлых атак Алькиной боли, которые я не выдерживала. И теперь не могла справиться с паникой, чувствуя, что его боль – близко. Что наша боль – близко! В смятении я вырвала у Альки руку, сжала пальцами виски и застонала, даже, кажется, завыла от страха. А Алька все смотрел на меня бессмысленными глазами, и я не понимала – видит ли он меня? Но через мгновение он прошептал:

– Мама…

И я поняла, что он собрал все силы, чтобы позвать меня, докричаться оттуда – из страшного зазеркалья, куда его утаскивала боль. И я испугалась уже того, что он будет там один – опять один, без меня! И силу, о которой говорила Вероника, я почувствовала именно тогда, когда страх за себя стал страхом за него – за Альку. Я словно провалилась в какую-то первобытную ясность и простоту, готовая теперь драться за своего детеныша, не помня и не жалея себя… Но что-то важное еще говорила Вероника… Даже в тот момент, когда почувствуешь в себе эту новую силу, нельзя бросать боли вызов, нельзя кричать ей «иди сюда, я тебя не боюсь» и все такое. Объявлять боли войну – смертельная ошибка, глупость, самоубийство. У боли – скверный, взрывной характер, и разъярившаяся боль втройне страшна. Ведь как-никак она – порождение зла и сделана из самого темного, ядовитого и обжигающего вещества во Вселенной.

А боль приближалась стремительно. Она представлялась мне черной тучей, раскаленной изнутри… Боже! Да о чем говорила Вероника! Как вообще можно с этим справиться?!

– Мама…

Алька снова позвал меня? Или его жалобный голос все еще звучал во мне?.. Я схватила его за руку, чтобы черная туча не разметала нас, не оторвала друг от друга. И в ту же секунду была сметена и подхвачена ею и опалена ее черным огнем – сразу вся. И, горящая, упала на колени у Алькиной кровати, в ужасе чувствуя, что боль сейчас обжигает не только меня, но и его. Значит, надо было как-то впустить ее в себя, вдохнуть этот жар, чего бы это ни стоило!..

Вдруг поняла, что слишком сильно сжимаю Алькину руку, и отпустила, схватилась за ограждение кровати и все-таки сделала тот убийственный вдох. А дальше боль уже сама знала, что со мной делать… Время растянулось и ныло, как струна, готовая лопнуть. Я чувствовала, что меня охватывает не просто невыносимая боль, а боль, превращающая секунды в часы. И тысячу раз в секунду я жалела, что нахожу в себе силы не терять сознание. Но понимала, что этого делать нельзя – тогда я не смогу помочь Альке, тогда – всё напрасно. И в полузабытьи уже не отличала, что терзает меня – безжалостная боль или болезненная жалость?.. И было так больно, что я корчилась на полу, сворачивалась клубком, стараясь как-то уместить боль в себе, найти положение, при котором станет легче… Но разве я не знала, что так будет? Конечно, знала. Потому что решилась помочь Альке любой ценой… Но, Боже, как несправедливо! Где моя награда? Где то ликование, о котором говорила Вероника? Где радость от чудесной возможности избавить Альку от страданий? Дайте мне почувствовать ее хоть на мгновение! Утешьте меня ей хоть напоследок!..

Потом начались вспышки и провалы. Кажется, я пыталась встать, каталась по полу, ползла к двери, чтобы позвать на помощь. Потому что должен был быть кто-то, кто оторвет меня от Алькиной боли. Но никого не было… А я уже не могла терпеть – даже помня, зачем я терплю, даже помня про Альку… Светлых вспышек становилось все меньше, сознание заливала чернота. И стало казаться, что боль слабеет, но я подумала – это оттого, что все у меня внутри обуглилось, спеклось, и черному огню уже не добраться до живой плоти. И только там, где было сердце, нестерпимо горел и никак не мог догореть кусок раскаленного угля… Потом я почувствовала, что кто-то приподнимает меня, придерживая за шею, и дает мне попить прохладной воды из пластикового стаканчика… Я хорошо запомнила ощущение мягкого края этого стаканчика меж моих губ. И едва первые капли просочились в мой рот, я стала жадно глотать, а сама обреченно понимала, что воды в этом крошечном стаканчике ни за что не хватит, чтобы погасить такую боль… Но вода пролилась в меня – как мне показалось, медленно и плавно, как текут большие реки, и боль не то чтобы погасла, а, скорее, растворилась в ней… И я ощутила, как рука под моей шеей осторожно придерживает меня, как держат младенцев, и медленно кладет на пол, и отпускает…


А потом долго ничего не было, пока не зазвучал тихий голос священника, который молился надо мной…

Вот и сейчас он говорит где-то близко:

– Мария Акимовна, это я, Глеб. Если слышите меня, сожмите мою руку.

Сжать его руку? А где она? Я понятия не имею, где мои руки, не то что его!..

– Отец Глеб, что с ней? Что с ней? Где все?..

Новый голос. Знакомый голос…

– Господи, Вероника! – священник кричит так, что звенит в ушах. И что-то загремело – наверное, он вскочил и опрокинул табурет… – Ника, откуда…

– Потом! Потом! Что с ней?..

– Без сознания.

– Сама вижу, ч… вас возьми! А показатели?.. Почему монитор не работает?.. Ах да, электричество… А врачи? Где врачи?!

– Дина Маратовна побежала за Костамо. Кажется, Мария Акимовна стала реагировать… Пытается отвечать…

– Мария! Мария! Это я, Ника! Я здесь. Все хорошо. Я позабочусь об Алеше. Он спит. Ему не больно. Я буду с ним. Буду с тобой. Все хорошо…

Боже, спасибо! Наконец нашелся тот, кто сказал об Алеше. Наконец Вероника здесь! Теперь не страшно…

Вдруг чувствую: та-та, та-та, та-та… Кажется, это – мое сердце.

16 апреля. Великий четвергИеромонах Глеб

Мысли роятся, не дают спать. Хорошо хотя бы, что сегодня меня будят не только тревожные мысли. Есть и радостные – Вероника нашлась, услышаны наши молитвы!.. Последние дни тревога за нее сжимала сердце. Но переживал я еще и за Ивана Николаевича. Он буквально изводил себя, задыхался от волнения. И все рвался искать Веронику. Куда? Как? Полицейские выпускают через оцепление всех, а обратно не впускают никого. Если бы он ушел, то так и остался бы снаружи. Хотел выбраться через подземный ход, который показала ему Вероника, но не знал, где она прячет ключ от наружной двери… Что мы могли сделать? Нас отрезали от внешнего мира, заглушили связь. Яков Романович говорил с майором, который командует оцеплением, просил разузнать о Веронике по полицейским каналам. Майор оказался отзывчивым человеком, обещал помочь, но так ничего и не смог выяснить. Или солгал, что не смог.

Оставалось только молиться о спасении Вероники. И мы молились – буквально ночи напролет. Но я-то привычен к долгим молитвам, а вот Иван Николаевич… Прошлой ночью я видел: он что-то бормочет, стоя на коленях, а сам спит. И, как я разобрал, бормочет уже не молитвы, а какие-то стихи… Только под утро мы уходили из храма, чтобы немного поспать, – я к себе в ризницу, а Иван Николаевич – в подвал, где он ждал Веронику. Он был уверен, что если она вернется, то только через тайный ход. И вот так и случилось – Господи Боже, слава Тебе!..

Но теперь очень скоро мы все можем оказаться там, откуда чудом вырвалась Вероника. Или даже в местах похуже… То, что видно сквозь щели зашторенных окон, не радует: вокруг хосписа все больше полицейских и гвардейцев. Вчера я видел и угрюмых парней – вроде тех, что сорвали нашу пресс-конференцию. На их черных футболках красовалась славянская вязь: «Слава Христу! Смерть антихристу!» и какой-то дикий символ – полураспятие-полусвастика. Один из этих парней, вероятно, заметил движение штор в окне и тут же, совсем не по-православному, выставил в мою сторону руку с оттопыренным средним пальцем.

За тем, что творится вокруг хосписа, следят наши дозорные: Слава, двое его друзей и несколько мужчин из числа родителей. Слава даже придумал сделать зеркала на палках, чтобы скрытно выглядывать из окон, потому что всерьез опасается снайперов… Ох, вот до чего дошло!..


Встаю с лежанки. Кусочек неба в узком оконце ризницы еще не начал светлеть – значит, совсем рано. Шарю на полке, нахожу зажигалку. Даже что-то простое делать одной рукой непривычно и странно. Зажигаю огарок свечи… Ох, что за беспорядок в моей ризнице! С прошлой субботы – с приезда Владыки – здесь всё вверх дном. Иподьяконы превратили ризницу в склад и, уезжая, оставили страшный кавардак. А у меня руки так и не дошли прибраться. Точнее – не руки, а рука. Конечно, и одной уцелевшей руки хватило бы. Но я лишь повесил на место мои фелони, да и то не по порядку… В Вербное воскресенье я отслужил последнюю литургию. А вечером пришел указ о моем прещении[28], и больше я не служил. Так что эти фелони теперь непонятно когда еще мне понадобятся. А судя по гневу, которым горели глаза Владыки, – уже никогда.

Надеваю подрясник, с трудом пропихивая забинтованную кисть в узкий рукав. Давно бы перешел на мирскую одежду – на какие-нибудь брюки и свитер, да только нет у меня мирской одежды. Впрочем, и слава Богу! Я ведь хоть больше и не поп, но все еще монах… Труднее всего надеть пояс. А без пояса монаху нельзя. Долго, безуспешно вожусь с пряжкой, пока не начинаю злиться. Сажусь на лежанку, стискиваю зубы…