Что я вообще делаю здесь? Пытаюсь утешать словами? Но боль – настоящая физическая боль – словам не подвластна!.. Задолго до того, как я познакомился с Вероникой и узнал о ее даре, я страстно желал обладать чем-то подобным. Завидовал святым целителям. Но понимал, что с моей стороны было бы великой дерзостью набиваться в чудотворцы. И все равно, глядя на страдания детей, молил о таком даре… Но теперь я больше не смею мечтать о нем. Потому что вижу, чем приходится расплачиваться за него Веронике, вижу, как она тает день ото дня, вижу в ее глазах тень бесконечной муки, на которую она себя обрекла… А я? Отважился бы пойти на эту голгофу? Или я не в силах победить страх перед болью?.. Всего лишь – страх перед болью?.. Если так, на что мне сетовать? Кого винить за то, что я изгнан? Рассерженного Владыку? А может – кого повыше, ясно давшего понять, что я и впрямь недостоин… Ох да что это я!.. Знаю ведь, что на Страстной седмице всегда накатывают черные мысли, подступают искушения. И вот не могу справиться с ними!..
Сегодня – Великий четверг. Я любил службы этого дня даже больше, чем пасхальные. В Великий четверг – особо длительная и торжественная литургия. И чтение самого большого в году отрывка из Евангелия – о Тайной вечере, о предательстве Иуды, о тревожной ночи в Гефсимании, об аресте Господа, об отречении апостола Петра… А сегодня не будет для меня Великого четверга – ни службы, ни причастия… Хотя так и тянет пойти в храм и хотя бы возжечь кадило, чтобы алтарь окутал благовонный дым… Но каждение – это тоже священнодействие, которое для меня под запретом… Наверное, все это испытание для главного монашеского обета – послушания. Я уже нарушил его, пойдя против воли духовного отца. Но продолжать служить после прямого запрета? Нет! Это значит – пуститься во все тяжкие и впрямь сделаться отступником… Так что просто пойду и смиренно, коленопреклоненно почитаю утреннее правило перед закрытым алтарем. Только бы рука не донимала, не мешала молиться…
Со второй попытки справляюсь с непокорным поясом. Зажигаю от огарка новую свечу, иду из ризницы в храм, но в притворе замираю от удивления: из приоткрытых дверей храма пробивается слабый свет… Странно. Я вчера погасил все свечи. Да и какая свеча будет гореть несколько часов? Разве что большая, алтарная. Но таких у меня не осталось – все отдал на нужды хосписа, лишенного электричества. Хорошо, что к приезду Владыки привезли целых три ящика алтарных свечей и еще шесть ящиков обычных. Лампадное масло я тоже отдал почти все, его теперь наливают в самодельные светильники… Так кто же там, в храме? Иван Николаевич? Может быть, пришел благодарить за возвращение Вероники? Но вчера мы с ним и так прочли-пропели благодарственный молебен… А может, здесь кто-то из родителей?.. Вижу в щелку – какая-то женщина стоит у самых дверей. На ней медицинская шапочка, серое пальто. Свечу держит как-то не молитвенно – на отлете.
Вхожу в храм. Услышав, что скрипнула дверь, женщина оборачивается.
– Вероника? Вы – здесь?!
Она поджимает губы, отвечает со своей обычной резкостью:
– Ну так и что? Вы, похоже, совсем отвыкли от посетителей… Или как это… От прихожан… Вы лучше скажите – что вы здесь делаете в такую рань? Сейчас четыре утра.
Догадываюсь, что она прячет за резким тоном свое смущение – не ожидала, что застану ее тут.
– Хорошо, Вероника, наверно, вы хотите побыть одна…
– Чего уж, – вздыхает Вероника. – Заходите. Это же ваша церковь… Кстати, от моего имени вы тоже отвыкли?
– Простите, Ника, как-то растерялся, увидев вас…
– Еще скажите «застукав»… Ладно, раз уж так вышло, призна́юсь, зачем я здесь. Хотите верьте, хотите нет, я пришла, чтобы поблагодарить…
– Кого поблагодарить?
– Вот их, ваших святых, – она показывает пальцем в сторону иконостаса, едва различимого во тьме. – Так вышло, что я просила у них помощи, и они сразу помогли – прямо как по заказу… Вот видите, какой у меня прогресс, – она улыбается. – Не так давно я тут дралась и хулиганила. А теперь… Почти молюсь… Короче, считайте, что вы уже на вашей пингвиньей Доске почета, среди передовиков христианского рекрутинга.
– Эх, Ника, – со вздохом говорю я, – где вы были раньше! Сейчас я так далек от этой Доски почета! Кажется, мне не поможет, даже если обращу в христианство самого далай-ламу. Меня ведь, как вы знаете, вообще изгнали из пингвиньей стаи – вытолкнули на растерзание белым медведям.
– Это на другом полюсе, – говорит Ника.
– Ах да, верно… Но именно так я себя и чувствую – на другом полюсе, страшно далеко от моей прошлой жизни…
Жду, что Ника придумает еще какую-нибудь колкость, но она молчит. Мы стоим со свечами в руках, сквозняк колышет слабые огоньки.
– Так каких святых вы хотите поблагодарить? – спрашиваю я.
Ника в ответ качает головой:
– Я уже поблагодарила. Наверняка они все здесь, эти святые. Давайте я вам лучше расскажу, где я видела их иконы. Вам будет любопытно… Можно мы тут присядем? – Ника показывает на скамью, стоящую у стены, и мы садимся. – Сначала о том, почему меня арестовали. Это все подстроил Зорин…
– Зорин? – Я невольно хочу сжать кулаки, но левая рука забинтована, а в правой – свеча.
– Да, – кивает Ника. – Уверена, что он. Больше некому. Меня притащили в СНК, подбросили какую-то наркоту и собирались упечь всерьез и надолго. Это – заказное беззаконие. Сейчас – обычное дело…
– Господи, Ника… За что же он вас так ненавидит?
– Отец Глеб, да хрен с ним… Ой, извините, – спохватывается она. – Тут нельзя ругаться… Да ч… с ним, с этим Зориным! Не важно, за что он меня ненавидит. Думаю, он больше всего себя ненавидит, а во мне просто отражается – такой, какой он есть. Еще думаю, что он предал меня спьяну, в полубреду. Он и набросился на меня в невменяемом состоянии… Он гибнет, отец Глеб, вы же видите. Гибнет, и его уже не спасти… – Ника печально качает головой. – Но Зорин – это присказка. В общем, привозят меня в СНК, запихивают в изолятор. Я сижу, грущу, понимаю, что шансов вырваться нет. И вдруг те же, кто меня сцапал, с почетом везут меня в Чистый переулок…
– Куда-куда? – изумленно переспрашиваю я.
– В Чистый переулок… Вы правильно догадываетесь, отец Глеб, – везут прямиком во дворец Святейшего, и там меня встречает ваш знакомый Артемий. А он, как мне сказали, большой начальник, тоже владыка. И вот Артемий просит… Нет, требует, чтобы я немедленно пошла к Его Святейшеству и избавила того от боли… Да-да, именно так. Оказывается, это Зорин рассказал ему обо мне. И что важно – только Зорин знал, что я сижу-кукую в том самом СНК. И всесильный владыка Артемий, значит, извлек меня оттуда и пообещал вообще закрыть мое липовое дело, если я начну работать на них… Нет, наверно, это я грубо сказала – они же не гэбня какая-нибудь… Короче, обещал свое покровительство, если я окажусь полезной для них…
Какое-то время я сижу молча, пытаясь сложить нескладывающуюся мозаику: Зорин, наркоконтроль, Артемий, Владыка Софроний… Чувствую, как Ника тихо, кончиками пальцев прикасается к моей руке, в которой я держу свечу.
– Отец Глеб… И еще я должна рассказать вам самое плохое… Я видела сюжет в новостях, где нас выставляют последними сволочами. Конечно, вы и так догадывались, но вряд ли могли представить, насколько это может быть гадко… Помните, вы молились здесь с Ритой и Лёнькой? Так вот, каким-то образом к ним попало видео с камеры наблюдения. Тот момент, когда вы распаковывали вот этот крест. – Ника показывает в темноту, где виднеется распятие. – Вы разрезали на нем пленку, чтобы помолиться. А они представили это как какой-то дикий ритуал. Типа, сатанинский, что ли. Короче, как что-то жуткое… Вот… – Ника опускает глаза. – Отец Глеб, я хотела, чтоб лучше вы сейчас, заранее это узнали и были готовы к тому, что вас ждет… Что всех нас ждет…
Пытаюсь успокоиться, но рука со свечой дрожит так, что огонек пляшет.
– Ну что же, – печально говорит Ника. – Мы ведь понимали, как все будет… Меня они тоже ославили как наркоторговку. А Костамо – как пьяницу и дебошира. А Сашу-Пашу – как извращенца… И еще сказали, что мы – террористы, захватили детей в заложники…
Пытаюсь представить, что пережила Ника и вообще – что происходит за стенами хосписа, и начинает казаться, что вокруг больше нет привычного мира, а есть какие-то змеиные джунгли, которые подступают все ближе, хотят оплести, задушить, сожрать…
– Знаете, до сих пор не верю, что мне удалось вырваться, – говорит Ника, – это и есть то самое чудо, за которое я должна благодарить. Откуда ни возьмись появился человек – тамошний доктор. И вывел меня. Представляете – в костюме монашки!.. Отец Глеб, – перебивает себя Ника, – кажется, вы не слушаете. Я понимаю, вам сейчас не до моего чудесного спасения, но… Ведь мы все делаем правильно, да?..
Ника осторожно вытаскивает из моего кулака свечу – расплющенную, догоревшую до самых пальцев – и гасит, подув на нее.
– Ника, милая… – я отрицательно мотаю головой. – Не думайте, что я вас не слушал… Конечно, эта ложь обо мне… Наверно, для меня ничего не может быть хуже такой лжи, но… Вы правы, давайте вопреки всему верить, что все делаем правильно… И что те, кого вы сейчас благодарили за помощь, тоже видят это…
– Ладно, давайте. – По ее губам пробегает печальная улыбка. – Давайте, если от этого будет легче. Главное, чтобы это не оказалось самообманом… – Ника устало трет глаза. – Я сегодня еще не ложилась. До полуночи работала, моталась с капельницами. Потом сидела с Марией… Знаю, что вы молитесь за нее, спасибо…
– За это не нужно говорить «спасибо», мне по-другому нельзя. Если бы я умел ставить капельницы – ставил бы капельницы. Я знаю молитвы – вот и молюсь… А если бы умел то, что умеете вы, – вырывается у меня…
Ника качает головой:
– Не надо, отец Глеб. Вы не знаете, о чем говорите…
Смотрю на Нику. Ее синяки заметно побледнели. Впервые замечаю, какая она еще юная, совсем девчонка…
– Отец Глеб, я еще хотела спросить… Вы, кажется, были первым, кто увидел Марию без сознания у Алешиной кровати?..