Stabat Mater — страница 77 из 99

– Когда она заболела, мне сказали – два-три месяца, не больше. А она здесь – уже год. И я думаю, это – по вашим молитвам. Здесь она причащалась, соборовалась, здесь и приняла… – Он опускает голову, долго молчит. – Здесь и приняла свой венец, – наконец говорит он. – Так что давайте уж здесь и отпоем.

Невольно оглядываюсь на Нику. Сам понимаю, что смотрю на нее растерянно, словно жду подсказки. Ника встречает мой взгляд серьезно и печально, никакой подсказки в ее глазах нет да и быть не может, конечно.

– Мне нужно идти, – говорит она, но не уходит.

Я должен на что-то решиться… За два года в этом храме я не отпевал никого. Умерших детей забирали и поскорее увозили из этого «проклятого места». А там уж отпевали или нет – не знаю. Андрей – первый, кто просит меня об отпевании. Но я ждал, что кто-то попросит, и все, что нужно, у меня есть – покрывало, подушечка, венчик…

– Подождите, Ника, – говорю я. – Перед отпеванием усопшим положено омовение. Ни мне, ни Андрею сделать его нельзя…

– Да, я сделаю, – просто отвечает Ника, будто я прошу ее о чем-то самом обычном.


Заканчиваю отпевание. С одной рукой – страшно неудобно. Но Андрей помогает – держит и подает кадило, листает требник, тихо подпевает «Вечную память» и, когда нужно, вступает за хор. Чувствую, что службу он знает и, возможно, поет на клиросе. Хотя на церковного старосту он, в общем-то, не похож, скорее уж на длинноволосого музыканта.

Мы с Андреем остались вдвоем возле Леры, лежащей на скамьях под белым покрывалом. Ника ушла перед отпеванием, она сделала все что нужно – обмыла и причесала Леру, переодела ее в скромное трикотажное платье, которое Андрей принес из палаты. А я тем временем искал и приготовлял все необходимое. Я боялся, что мне придется совершать этот обряд, борясь с внутренним разладом, думая о том, что я жгу мосты, окончательно превращаюсь в отступника. Но ничего такого я не ощутил, наоборот, с каждой молитвой, с каждым тропарем росло и крепло чувство, что я бы скорее стал отступником, если бы посмел отказать Андрею.

Уже перед самым концом отпевания замечаю стоящего в дверях храма ксендза Марека в черной сутане и начинаю беспокоиться, что Андрею не понравится его присутствие. Но Андрей на ксендза не смотрит, будто не замечает…

Ксендз – мой товарищ по несчастью. Его начальник, папский нунций, узнав, что Марек подписал наше обращение против закрытия хосписов, немедленно уволил его из миссии «за порочащие действия» или что-то в этом роде. Теперь ксендза, лишенного дипломатического статуса, ждет выдворение из страны. Для него – это крах карьеры. Трудно понять, насколько сильно он переживает, – все эмоции он прячет за своим обычным меланхоличным обликом. Ксендз не уходит из хосписа, потому что не хочет покидать свою подопечную – маленькую католичку Зосю, которая осталась одна. Два дня назад родители Зоси оказались за пределами оцепления, и теперь их не пускают к дочери. Как рассказал Марек, Зося очнулась после приступа и захотела своих любимых киви, и Зосина мама помчалась за ними в город. Ее выпустили через оцепление, но обратно пройти не позволили. Отец Зоси бросился к полицейским, требуя пропустить жену, но его схватили и самого вытащили за полицейский кордон, а когда он стал отбиваться, скрутили и увели куда-то. Зося видела все это из окна, кричала и плакала. С тех пор ей намного хуже – за два дня было два тяжелых приступа.

…Заканчиваем петь последнюю «Вечную память».

Марек подходит ближе, вполголоса говорит:

– Одпочний, Боже, та невинна душе…

Я с опаской смотрю на Андрея, но он молчит.

– То была подруга для нашей Зоси, – говорит Марек.

Андрей оглядывается на него и тихо кивает. Потом вынимает горящую свечу из пальцев Леры и гасит ее.

Я закрываю лицо девочки покрывалом:

– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…

Пространство под шатром светлеет, чувствуется, что снаружи занимается ясный, солнечный день. Дым от кадила поднимается вверх и там начинает как будто светиться, и в этом дыме я вдруг замечаю быстрое движение. Какая-то маленькая птица пикирует из-под шатра и, вспорхнув над иконостасом, садится на резное обрамление деисуса. Должно быть, это воробей или синица, но в растворенном свете птичка кажется серебристо-белой. Через пару секунд она слетает с иконостаса и ныряет в алтарь сквозь ажурную створку Царских врат… Птицы в мой храм залетали и раньше, но это случалось летом, когда узкие шатровые оконца открыты для проветривания. А сейчас… Разве кто-то их уже открыл?..

– Господи Боже… – произносит Андрей и крестится.

– Дух щвентей, – шепчет ксендз.

Мы долго стоим молча.

– Ну все, нам пора, – наконец говорит Андрей. – Выйдем к оцеплению, а там уж нам вызовут скорую и увезут.

– Да, – киваю я. – Только вы должны быть готовы к чему-то… к чему-то нехорошему.

– О чем вы? – не понимает Андрей.

– Вероника рассказала, что нас объявили террористами, а детей – нашими заложниками. А это значит, вас могут арестовать, даже отобрать у вас Леру… У вас с собой документы – ваши и Лерины?

– Да, – кивает Андрей, – я всё забрал из палаты, я больше не хотел туда возвращаться… Но неужели вы думаете, что там, снаружи, такие… такие нелюди?

– Не знаю, – говорю я. – Допросить вас они точно захотят, а уж насколько по-человечески поведут себя… Скорей всего, они озлоблены тем, что им приходится торчать здесь… Но это еще не все, на вас могут налететь журналисты… Если, конечно, полицейские их не отгонят… В общем, там может быть очень плохо.

– Но как же?.. – растерянно говорит Андрей. – Мы не можем здесь оставаться. Бог знает, сколько продлится эта осада и что будет, если начнется штурм. А Лера и так уже натерпелась, – тихо прибавляет он. – Надо хоть похоронить ее спокойно.

– Да, понимаю, – говорю я и тут же вспоминаю про выход через подземелье. Если Ника смогла там пройти, то и Андрею с Лерой можно попробовать. Поднимаю на Андрея глаза. – Будьте здесь. Я скоро вернусь. Может быть, что-то придумаем… Пойдемте, Марек, – обращаюсь я к ксендзу.

– Храни вас Бог, – говорит Марек Андрею.

Несколько секунд Андрей смотрит на него с непонятным выражением. Наверняка мать Леры рассказала ему про тот «ужас», когда ксендз причастил Леру католической гостией…

– Вы скажете Зосе, что Лера умерла? – наконец спрашивает ксендза Андрей.

– Да, пан, – печально кивает Марек. – Як я могу то утаич?

– Помолитесь вместе с ней о Лере…

Смотрю на Андрея и впервые вижу слезы в его глазах – почему-то только сейчас.

– Помолитесь, – повторяет он. – Они так хорошо дружили…

– Да, пан, – опускает голову ксендз. – Будзем молич…


Мы выходим в большой коридор. Марек прощается со мной низким поклоном, с рукой, прижатой к груди. Он знает о моем прещении и понимает – на что я решился…

Иду искать Веронику…

За последние дни хоспис очень изменился. Теперь в каждой палате живет по семье. Большинство палат открыты, но из дверей в коридор попадает мало света, потому что окна зашторены. В полутьме сестры и врачи катят штативы с капельницами и столики с препаратами по обычным маршрутам. Но к коридорному движению теперь прибавились родители, несущие ведра с водой, подносы с тарелками, кастрюли и чайники, окутанные паром.

Электрические печи на кухне не работают, так что пришлось реанимировать столетние дровяные печи. Из-за нечищеных труб они дымят ужасно, и дым тянется из кухни, висит под потолком большого коридора. Вместо дров в печах горят истории болезней из медицинского архива, который копился здесь со времен холерных и тифозных эпидемий… Каждая семья готовит еду самостоятельно, хотя, по-моему, разумнее было бы выбрать мам-поварих, чтоб они готовили на всех. Но, видимо, договориться об этом мамы не смогли. Трех печей на всех не хватает, так что приходится готовить по графику. Запасы продуктов иссякают, и Костамо собирается вводить нормы выдачи. Холодная вода – единственное, что нам не посмели отключить, но греть ее приходится на тех же трех печах, так что по горячей воде – отдельный график. Персонал в бытовые вопросы не вмешивается – врачам и сестрам хватает своих забот. Самая удивительная перемена произошла с Яковом Романовичем – он больше ни на кого не орет, не обращает внимания на беспорядок и даже терпеливо обходит в коридоре гирлянды сохнущего белья.

Осадное положение больше всего по душе детям. Родители с ними теперь круглые сутки, мамы пекут вкусные оладьи, а после того, как из хосписа ушло больше половины детей, освободилось много игрушек…

Только Дину Маратовну все это раздражает.

– У нас теперь прямо общага какая-то! – ворчит она.

Самым трудолюбивым в поредевшем коллективе хосписа оказался Александр Павлович. Он не только дежурит как медбрат, но еще и кашеварит для коллег. Иван Николаевич помогает ему на кухне, а большую часть времени проводит в компании швабры и тряпок, поддерживая чистоту в коридорах, на кухне, в туалетах. Почему-то к нему все относятся с особой симпатией, только и слышишь – Ванечка да Ванечка. А меня несказанно радует, что я больше не вижу прежней паники в его глазах, хотя боль, которая так его пугает, конечно, никуда из хосписа не ушла и даже стала как бы более общим, публичным делом. Крики и плач из палат слышны громче, потому что родители, несмотря на просьбы врачей, не всегда закрывают двери, если их детям становится плохо. И тогда Иван Николаевич подхватывает швабру и ведро и, съежившись, семенит в другой конец коридора, но теперь это – наибольшее проявление его малодушия.

В общем, осадная жизнь наладилась у нас каким-то естественным, анархическим образом… Я чувствую общее настроение – какую-то нервную наэлектризованность, которая прорывается то вспышками истерического веселья у мам, то мелкими кухонными ссорами. Но при этом соседи бегут к чужому ребенку, если ему стало плохо, а его мать отлучилась на кухню. Люди делятся друг с другом последним – будь то припасенная шоколадка или чистая наволочка…