должного медицинского ухода… Хотя какой должный уход для мальчишки с СГД может быть в тюремной больнице!..
Возвращаюсь в свою комнату. Тупо сижу над Ваниными вещами… Господи, как все плохо! Как беспросветно плохо!.. Чувствую, что лицо кривится в болезненной гримасе, будто судорогой сводит. А слез нет. Господи, хоть бы слезы!.. Азубилла![31] Господи, помилуй!..
У меня в руках Ванина записная книжица – потрепанная, с полуоторванной обложкой… Листаю… Какие-то обрывки фраз. Может быть, Ванины мысли, написанные сокращенно, непонятно. Иногда – странные буквы-закорючки бог знает на каком языке. Иногда – вроде как стихи, по три-четыре строчки… А вот самая последняя запись – мелким, торопливым, заваливающимся почерком. И чем написано, непонятно – то ли такое тонкое-тонкое перо, то ли острый, как шило, карандаш…
Он пришел, он пришел,
В дверь стучит поспешно.
За душой, за душой
За моею грешной.
Вот итог, вот итог
И теперь – дилемма:
Это кто, это кто —
Ангел или демон?..
Пронеси, пронеси
Мимо чашу злую.
Сохрани и спаси,
Молви: «Одесную!»
Что такое «одесную»? Я не знаю. И спросить не у кого…
18 апреля. Великая субботаМихаил
– Эй, ряженый, приехали… Ох, да я, кажется, задремал – впервые за неделю… Первые три ночи ребра болели – не вздохнуть. Потом стало полегче, но спать все равно не мог – вместо боли стал мучить страх. Как говорят в СИЗО, «нервяк зачморил»…
– Давай уже, на выход…
Странно: из суда меня сегодня забрали уже на санитарной машине, то есть они заранее знали, что вынесут решение о моей психиатрической экспертизе. Но конвоируют меня все-таки менты, а не санитары.
В ушах еще звенит крик толпы: «Сво-бо-ду! Сво-бо-ду!» Не думал, что их столько соберется. Из дверей суда в машину меня затащили, заломив руки и с разгона. Едва успел бросить взгляд на толпу, но все-таки понял: собрались сотни, а то и тысячи. Заметил над толпой не только плакаты «Свободу Чуркину», но и иконы Спаса, поднятые, как хоругви… Зачем? Зачем, ч… подери?! Они же всем этим только вредят мне, злят тех, от кого теперь зависит моя жизнь…
Ох, не мог даже представить, что лезу в такую мясорубку! Просто хотел хайпануть, придумал убойный перфоманс. Рассчитал, что в храм меня эти святоши не пустят и при этом покажут свои бесовские рыла во всей красе. Так оно и получилось… Как вдруг – ботинки на ребрах. И что удивительно – меня пинают, а я вроде не чувствую боли, зато чувствую все части пинающих ботинок: вот носок, вот кант, вот каблук… И потом всю неделю такой же кавардак в моем сознании – какие-то подробности ни о чем: вот противно мигающая лампа в коридоре СИЗО, вот огромный красный кадык следователя, вот запах прогорклой олифы в зале суда – бессмысленный, рассыпанный пазл. А что, собственно, происходило – это я едва понимал. Время от времени выныривал из дурацких, ничего не значащих деталей, старался встряхнуть себя, говорил себе: очнись, идиот, решают твою судьбу – без тебя!..
– Ну что, ряженый, вот тут тебе самое место!
Конвоир толкает, заставляет бегом бежать от машины к дверям психушки. Такой злобный сегодня попался – православный, что ли?.. А чего бежать-то? Тут ведь никого нет, мы на больничной территории…
Ряженый – это теперь моя кликуха. И в камере так звали. Все ждал, когда бороду начнут драть, типа – не приклеенная ли? Но не тронули. И даже не били больше… Удивительное дело: почему меня до сих пор не остригли и не побрили? Наверное, сообразили: если сделают это, то косвенно признают, что гнобят меня именно за внешность и ни за что другое. Они ведь даже переодеть меня не удосужились. Как будто не доперли мои «пилаты», какая получается карикатура – как я стою перед ними избитый, в разорванном хитоне. Наверно, подумали: раз журналистов на суд не пустили, то и все равно… А я все следствие и весь суд промолчал – не из гордости и, уж конечно, не из подражания кому-то, а из-за тупого, тяжкого, парализующего страха. Боялся: вот попытаюсь заговорить, а сам помимо воли запричитаю, заною, заскулю, как последний… не знаю кто… гондон… И вот теперь думаю: хорошо, что меня не постригли. Эта наружность все-таки хоть немного подкрепляла меня – никак нельзя было в таком виде скулить и падать перед ними на колени… Хотя, конечно, эта самая наружность меня и погубила… Эх, куда ж я полез, придурок? Какую роль хотел сыграть? В кого вырядился?.. И в кого меня теперь вырядят в этой психушке!..
Сижу в закутке вроде полицейского «обезьянника», только лавка тут мягкая и вместо прутьев – гибкая частая сетка. Сижу давно – уже с полчаса, наверно… Конвоиры уехали, я тут один… Странно… Не спешат ко мне садисты-психиатры… Хотя чего им спешить, куда я от них денусь!
Руки трясутся. Зажимаю их коленями… Нет, не унять. Трясутся уже несколько дней. И внутри все дрожит… Хотя, я так понимаю, привезли меня не в какой-нибудь психиатрический ад, а в обычную дурку. Я даже знаю, как она называется: Центральная клиническая психбольница, ЦКПБ… Знакомый галерейщик, периодически «гостящий» здесь, рассказывал, что еще при прежней власти тут содержали диссидентов. И один шутник-антисоветчик создал из сумасшедших потешную партию и назвал ее «Политбюро ЦКПБ»… Так, может, ничего страшного?.. Или есть тут все-таки электрошоковые пыточные кабинеты? А может, начнут мне колоть какую-нибудь дрянь, пока не превратят в идиота с текущими слюнями? Ведь теперь мне – психу – даже адвокат, наверно, не положен. Ну а то, что признают меня психом, – кто бы сомневался! А раз признают, то и приведут в соответствие с диагнозом… И уж точно здесь-то меня насильно постригут и побреют – о, конечно, в гигиенических целях – и лишат даже этой последней моральной защиты…
Мимо «обезьянника» проходит некто в белом халате – молодой, очкастенький. Окликаю его:
– Простите!
Тот оборачивается и сразу отшатывается:
– Вы кто?!
К такой реакции на мою наружность я привык.
– Чуркин Михаил, художник… Не знаете, долго мне тут сидеть?..
– А вас когда привезли?
– Да вот уж час прошел, – преувеличиваю я.
– Ну не знаю, – очкарик не сводит с меня настороженного взгляда. – Сейчас у главврача совещание, все – там… Наверное, поэтому…
Ну что ж, вот человек со мной нормально поговорил. Может, это добрый знак?.. И все не уходит, смотрит. Пытается понять – насколько я чокнутый? А я и сам уже не понимаю… Почему-то вспоминаю гениальные мамины слова: когда она впервые увидела меня с отросшими бородой и волосами, скривилась недовольно и сказала: «Господи, ну на кого ты похож!»
В коридоре – топот. Ну вот, это за мной… Но нет. Двое санитаров в синих комбинезонах ведут рослого мужчину в кашемировом пальто. Рыжие взлохмаченные волосы торчком. Человек идет, закрыв лицо руками, будто не хочет смотреть вокруг, и санитары тащат его под локти, как слепого. Они открывают дверь «обезьянника», вводят этого рыжего и сажают на лавку напротив меня.
– Ух ты! Глянь, кто тут! – говорит один из санитаров, тыча пальцем в мою сторону.
– А-а, этот… – Второй санитар оглядывается на меня. – Я про него читал в интернете. Сразу подумал, что он рано или поздно у нас окажется. А куда же еще таких? Только сюда!
Он говорит обо мне в третьем лице, зло и раздраженно. А последние слова и вовсе кричит мне в лицо… Но почему? Почему я так бешу своим видом большинство людей? Ведь вроде бы тот, на кого я похож, должен вызывать добрые чувства? Ан нет! Наверное, многих злит, что я вообще посмел быть похожим на него. Но хватает и таких, которые ненавидят во мне его самого. Как будто этих людей бесит, что в свое время его недораспяли, недоказнили, и вот они желали бы оказаться там, чтобы лично поучаствовать – уж помучить так помучить, уж казнить – так на совесть…
Почему мне вообще пришло в голову стать похожим на него? Да просто решил отпустить усы и бороду, отрастить волосы и однажды, глянув в зеркало, сказал: «А что! Прикольно!» Причесался на пробор, стал тренировать взгляд «а-ля вселенская скорбь», начал обращаться ко всем «добрый человек» на манер булгаковского Иешуа, наловчился вещать что-нибудь непонятное, после которого все замолкали и пытались переварить, а я просто чушь какую-то сморозил… Короче, пошло-поехало… Потом и в свои работы стал подмешивать религию. Открою наугад Библию или сборник молитв, прочту пару строк и думаю – что бы из этого сварганить?.. А потом случайно попал на выставку Николая Ге, да еще полупьяный, и, смотрю, все от картин на меня оглядываются. А картины все – про него, и там – такая боль! А тут я со своим проборчиком… В общем, бросил к ч… все свои библейские изыски… Но стричься-бриться почему-то не захотел. А потом взбрело мне в башку этих гусей поповских подразнить… Ну и вот…
Санитары уходят, закрыв нас вдвоем с рыжим мужчиной. Он ни на секунду не отрывает ладони от лица. Замечаю, что при этом он еще и уши затыкает отведенными назад большими пальцами… Ох, придется мне теперь учиться жить с психами, угадывать – чего от них ждать… Этот вроде не кажется агрессивным, скорее – несчастным, затравленным… Ха! Затравленным! Кто бы говорил!..
– Не слышу! – вдруг бормочет рыжий. – Больше не слышу!
Он отнимает ладони от лица и складывает их молитвенно, а сам смотрит вверх в каком-то своем шизоидном экстазе. По небритым щекам текут слезы, застревают в щетине…
– Господи! Больше не слышу! Господи, слава тебе!..
Потом медленно опускает глаза на меня:
– Это ты? Ты?!
Молча, со страхом смотрю на него. Сама собой мелькает мысль: никто и никогда не смог бы нарисовать такие глаза. Великие мастера умели передать через глаза что угодно. Даже смерть. Но изобразить взгляд безумца с дюжиной чувств, горящих в нем одновременно, – это не под силу никому!..
– Это ты? – опять вопрошает он, обдавая меня волной перегара.