Стакан молока, пожалуйста — страница 2 из 64

Хорошо, что в руках у Дорте была газета. Пока она читала о том, что президент Паксас должен предстать перед судом, ей показалось несправедливым, что ее отец умер, а вот Анна, с ее больной головой, преспокойно живет. Из–за этого Дорте стала читать слишком быстро.

— Нет–нет… Что ты сказала? — остановил ее дядя Иосиф: по его голосу было ясно, что он ничего не понял.

Дорте пришлось прочесть все сначала, но и она тоже не поняла, надо судить президента или нет.

— Дядя Иосиф, — сказала она наконец, — это старая газета. Мы ее уже читали.

— Можно подумать, что я этого не знаю! Просто мне нравится по нескольку раз слушать одно и то же! — торжественно заявил дядя.

Вскоре Анна забеспокоилась, и дяде пришлось уложить ее в постель. Дорте свернула газету, взяла свою кастрюльку и пожелала старикам доброй ночи.

Когда она поднялась к себе, мать гладила рубашки священника. Их следовало отдать завтра утром. Она скривила губы и сдула волосы с разгоряченного лица. Потом улыбнулась Дорте.

— Они поели?

— Да.

— Ты вымыла тарелки? И поставила их на место?

— Да.

— И почитала дяде Иосифу?

— Да, о президенте.

— Он ничего не сказал, когда приедет его сын?

Мать никогда не произносила имени дядиного сына. Таким образом она как будто отстранялась от неприятностей, которые этот сын им доставлял, если они не могли вовремя заплатить за квартиру.

— Нет, ничего.

Дорте взяла из корзины белье и стала его складывать, хотя мать даже не просила ее об этом.

— Я рада, что ты не волнуешься. Не принимаешь этого близко к сердцу, — сказала мать и расправила рукав на рубашке священника. Манжеты рукавов должны лежать точно на груди рубашки, а сам рукав — загнут за спину.

— Спрыснуть эту простыню?

— Да, пожалуйста.

Дорте набрала воды в брызгалку и разложила простыню на столе.

— У Веры нервы никуда не годятся, — сказала мать. — Она так расстраивается, что у нас нет денег.

Дорте не поняла, к кому мать обращается — к ней или к Богу. И потому промолчала.


В десять они покончили со всеми делами, и мать зевнула. Потом завела часы и приготовилась ко сну. Но даже в полночь она все ходила от окна к окну, ничего не говоря о том, о чем думали они обе: Вера еще не вернулась домой. Дорте было больно смотреть на мать, хотя она уютно устроилась в отцовском кресле, раскрыв на коленях атлас.

— Мама, может, пойдем поищем ее?

— Верно! — Мать схватила шаль. Иногда она бывала похожа на заводную куклу, которую приводило в действие одно слово.

Они не успели одеться, как на лестнице послышались шаги Веры. Легкие, не похожие на те, которые они слышали, когда она уходила. Наконец Вера показалась в дверях. Лицо ее пылало, блузка на груди была слегка помята. Губы напоминали розы в саду священника, такие красные и тяжелые, что им требовалась подпорка.

— Папа никогда не разрешил бы этого, — сказала мать.

— Откуда ты знаешь? Он уже два года как умер! Мне восемнадцать лет, и я могу делать все, что захочу!

Вместо того чтобы поставить Веру на место, мать замерла с шалью в руке, как птица, стоящая на одной ноге и подкарауливающая червяка.

— Уже так давно? — с удивлением спросила она и повесила шаль на вешалку. И тут же стала разбирать диван, не говоря больше ни слова.

Однажды, когда Дорте помогала матери делать уборку у священника, тот сказал, что по разговору матери сразу видно — она из приличной семьи. Тут он был искренен, хоть и не любил русских. От него пахло спиртным. И он был прав. Мать выросла в большом особняке с палисадником на окраине города, который тогда назывался Ленинградом. Но она почти никогда не говорила об этом.

Когда Дорте и Вера уже лежали в своей кровати за шкафом, раздался голос матери, тихий и нежный, он, однако, отчетливо слышался во всей комнате:

— Пресвятая Богородица, Царица Небесная, ты знаешь, что, когда луна и звезды сверкают на небе, Вера ненавидит это место! А тут еще эта музыка и эти танцы! Мы вовсе не против, что у нее есть друзья, что она смеется и радуется жизни. Но она не понимает всех опасностей. Она невинна и не знает, что человеку иногда выпадают тяжелые испытания. Поэтому ей и не нравится, когда я говорю, что знаю больше нее, и хочу ее защитить. Господи, Боже мой, Ты все это знаешь лучше меня и помнишь, конечно, что и я в юности тоже бунтовала и считала, что мне море по колено. Однако я еще легко отделалась, потому что Ты в Своей неизъяснимой милости послал мне любовь. Ты забрал моего любимого к себе, но в то же время дал мне способность .понять, что зло ожесточает. Я просила самой малости, а на меня свалилась беда. Но горе закалило меня. А потому я благодарю Тебя и умоляю: не допусти, чтобы с Верой случилась беда. Облегчи ее месячные! Не причиняй печалей больше, чем она может вынести. Пошли ей любовь! И, если можешь, дай ей работу, которая так ей нужна! Аминь!


2


Голосом, полным откровенного презрения, Вера говорила о городке, в котором они жили, этой горстке домов при дороге. В центре городка стоял костел, который ничего не мог дать матери, принадлежавшей православной вере. Одна школа, два бара, парикмахерский салон. Похоронное бюро с решетками на всех окнах, как будто владелец боялся, что кто–нибудь покусится на его покойников. Пекарь, развозивший свой товар на старом автомобиле по магазинам в соседние городки. Бензоколонка с валяющимся вокруг железным хламом, киоск, торгующий в том числе и водкой, и так называемый супермаркет, где Вера время от времени получала работу. Они не знали здесь никого, когда приехали сюда на грузовике, в кузове которого перекатывались их жалкие пожитки: у них были только письма от старого дяди Иосифа.

Жена пекаря держала один из двух баров. Там можно было купить спиртное, и матери не нравилось, если девочки по вечерам наведывались в этот бар. Кроме того, жена пекаря торговала прохладительными напитками и кофе. Ну и, конечно, булочками, испеченными ее мужем. Хлеб был серого цвета и пах тмином и пивными дрожжами. Поскольку жена пекаря была русская, она продавала также золотистые ватрушки с начинкой из сладкой сырковой массы. Ватрушка со стаканом молока — господи, как это было вкусно! От жены пекаря исходил легкий аромат корицы.

Случалось, что по вечерам в баре собиралось много народу. И молодежь, и взрослые мужчины. Большинству молодых, окончивших школу, не удавалось найти себе хоть какую–то работу. Мало кто имел родственников в больших городах, у которых они могли бы жить, пока учатся в техникуме или институте. Вот и болтались дома, соглашаясь на любую подвернувшуюся работу.

Бар занимал полуподвал в доме пекаря. Иногда из–за стены, из пекарни, которая тоже находилась в полуподвале, доносился шум месильной машины. В баре пахло подвалом и табаком, хотя дверь в пекарню часто бывала открыта, и жена пекаря исправно проветривала помещение, поддерживая в нем чистоту. Одна стена была обклеена коричневато–красными обоями, от которых рябило в глазах. Два окна пропускали в бар дневной свет, обычно занавески были раздвинуты и подвязаны каким–то старым пояском, не имевшим к ним никакого отношения.

Иногда в бар приходил Николай. Помогал матери. Как и у нее, его лицо, независимо от погоды, казалось, было залито солнечным светом. Он почти все время молчал, но его глаза скользили по Дорте с таким выражением, будто он говорил ей что–то очень ласковое. Из–за матери она ходила в бар только днем. Теперь же был вечер, но когда выяснилось, что Николай в баре один, ноги сами понесли ее туда. Она с порога кивнула ему и села на ближайший к стойке стул, спиной к двери. Не дожидаясь ее просьбы, Николай вышел в чулан, служивший кухней, и вернулся оттуда со стаканом молока. Лицо его было совершенно серьезно, но Дорте угадывала за этой серьезностью улыбку.

— Большое спасибо! — сказала она и быстро улыбнулась в ответ.

Возясь с чем–то за стойкой, Николай не спускал с нее глаз, так же как и она с него. Он передвигал с места на место какие–то ненужные вещи и без конца вытирал стойку тряпкой, с которой не расставался. Дорте никогда не видела, чтобы так держали тряпку. Николай целиком зажимал ее в кулаке, словно решил вытирать стойку не тряпкой, а просто рукой.

Чтобы не смущать его своим взглядом, она смотрела на него сквозь опущенные ресницы или когда он отворачивался в сторону. Она даже развернула лежавшую на столе газету, но не читала ее. В баре не было никого, кроме них, и все–таки они боялись заговорить друг с другом.

Когда Дорте наконец выпила молоко и вечер за окном раскинул свой синий плащ она встала. Вместо того чтобы просто кивнуть, она присела перед ним в реверансе. А потом покраснела от смущения. Он, как всегда, кивнул ей с сияющим серьезным лицом. Потом быстро отбросил тряпку, что–то крикнул в открытую дверь пекарни и схватил куртку, висевшую на стуле. Дорте не ожидала этого, но и не сочла странным. Ведь он не сделал ничего особенного, только распахнул перед нею дверь, как будто они обо всем договорились заранее. Темнота и тени деревьев скрыли их от посторонних глаз. Обычно в это время многие наблюдают за улицей из–за занавесок.

— Можно, я тебя провожу? — спросил он на ходу, немного запыхавшись.

Дорте была не в силах ему ответить, она только согласно кивнула. И тут же испугалась, что на улице слишком темно и он этого не увидел. Вдруг он подумает, что она против. Поэтому она подняла глаза и торопливо ему улыбнулась. Мучное пятно на его щеке скрыла темнота. В помещении оно было хорошо видно. Но глаза светились даже в темноте. Это было невероятно, они напоминали лодочные огни поздним вечером.

Николай проводил Дорте до самого дома, они зашли на задний двор и остановились. Наверное, он подумал, что от него требуются какие–то действия. Поэтому он прижал ее к себе, и его руки заскользили по ее спине. Ниже, ниже. Дорте охватило чувство, похожее на то, которое охватывает человека, когда он погружается в нагретый солнцем омут. Ласковое, щекочущее чувство пробежало по бедрам и животу, хотя его руки были далеко. Такого она бы не допустила. Но грудь тоже охватило это странное наслаждение. Дорте почти перестала дышать. Как будто в ту минуту в этом не было необходимости. Его рука прикоснулась к блузке на груди. И все стало невыразимо прекрасно. Она замерла в темноте, окутанная ароматом свежего хлеба и булочек. Неожиданно в промежности у нее стало влажно. Ничего подобного с ней раньше, кажется, не случалось.