Стакан воды — страница 15 из 37

— Но я ведь не мог все успеть! — защищается человек в плаще, так и не открывая лица. — Ведь нам было отпущено на всю жизнь какие-нибудь жалкие пятьдесят-шестьдесят лет.

— Неправда! Не по пятьдесят лет мы тогда жили, а по пятьсот самое меньшее, — гневно парирует Баклажанский. — Разве длина жизни измеряется количеством оборванных календарных листков, а не ценой сделанного? Десятилетия нашей жизни и борьбы приносили миру больше, чем столетия прошлых эпох. Кто же жил дольше нас?

— Да, да, — вскакивает с места светлоголовый потомок, — у нас не спрашивают, сколько жил, а спрашивают, как жил!

— И этих трёх идолов художник пытался выдать вам за людей моего времени! — горячо подхватывает Баклажанский. — Это поклёп! Он солгал вам, потомки! Он пытался обмануть вас и обокрасть нас. Я требую для него самой суровой кары!

— Самой суровой кары? — переспрашивает председательствующий. — Товарищ просит установить на три дня эти статуи с подписью их автора на самой центральной, самой людной площади города!

— Это самое страшное наказание? — проверяет Баклажанский.

— Что же может быть тяжелее, чем презрение народа? — говорит председательствующий. — Но если вы этого требуете… Ваше желание мы обязаны выполнить.

В этот момент человек в плаще отнимает руки от лица. Оно кажется Баклажанскому странно знакомым.

— Подойдите поближе! — кричит ему Федор Павлович, и тот приближается.

— Мы с вами где-то встречались, — говорит Баклажанский.

— Да, — грустно улыбается человек в плаще.

— Но где? — мучительно вспоминает скульптор.

— В зеркале, — хладнокровно отвечает осуждённый.

— Вы — я?! — в ужасе вскрикивает Баклажанский.

— Он самый, — усмехается дубликат.

Ошеломлённый Баклажанский в ужасе отшатывается. Он не знает, что сказать. Пользуясь паузой, в разговор вмешивается личный состав угольной композиции.

— Ну?.. Завтра вместе на площадь? — ехидно подмигивая, спрашивают каменные молодцы.

— Никто завтра не пойдёт на площадь! — задыхаясь от злости, шепчет Федор Павлович. — Слышите, никто!

— Ну что вы! — кокетливо грозят ему каменными пальцами Провы.

— Слушайте, вы! — разъярённо кричит Баклажанский и, схватив с кафедры тяжёлую металлическую пепельницу, взмахивает ею…

Раздаётся оглушительный звон… Гаснет свет…

…В комнате светло. Баклажанский открывает глаза. На комоде оглушительно звонит будильник. Стрелки его показывают половину восьмого.

Баклажанский поглядел на окурки в вазочке для варенья, на ботинки, уютно примостившиеся в кресле… Непогрешимые приметы холостяцкой реальности окружающего безошибочно свидетельствовали, что скульптор полностью проснулся и опять находится в своей комнате.

Незыблемые Провы-углекопы подтверждали это своей каменной невредимостью. Они стояли у окна, освещённые косыми утренними лучами, и, казалось, криво усмехались.

Баклажанский смотрел на них без улыбки. Он лежал не двигаясь. Если бы не открытые глаза, можно было бы подумать, что он спит. Оставалось предположить, что он думает. Так прошло пять минут, десять. Баклажанский не шевелился.

Радиотарелка со скрипом сообщила о предстоящем сегодня вернисаже скульптурной выставки. Было названо имя Федора Павловича. По мнению тарелки, публики ожидалось много, и она проявляла интерес к творчеству Баклажанского.

Не глядя, он протянул руку и выдернул шнур. Так же не глядя, он снял телефонную трубку и соединился с выставочным комитетом. «Возчики с выставки только что выехали за «Углекопами», — сообщили ему.

У него оставалось двадцать минут. Пять из них он пролежал с таким же каменным взглядом, устремлённым в сторону «Углекопов». Потом он поднялся и приступил к тщательному туалету.

Он умывался и брился дольше обычного.

Может быть, из-за того, что пришлось смывать с зубов крем для бритья, а выдавленная на подбородок зубная паста долго не хотела мылиться.

Чай показался ему немножко холодноватым. В этом не было ничего удивительного — не надо было включать чайник в штепсель радиоточки.

Оставшиеся пять минут Баклажанский простоял лицом к лицу со своими «Углекопами». Они неподвижно смотрели друг на друга.

Потом Баклажанский медленно направился в угол комнаты и взял в обе руки большой дворницкий лом, забытый ещё вчера натурщиком-совместителем Провом Васильевичем.

Когда в студию вошли возчики с выставки, глазам их представился финал единоборства скульптора со своими произведениями.

Скульптор победил. У ног его валялась разрубленная на куски гидра о трёх одинаковых головах.

Щедро вознаграждённые возчики вынесли на помойку мраморный лом.

А Баклажанский включил радиотарелку и под бодрый утренний марш стал заново приводить себя в порядок. Он тщательно причесал волосы, растрепавшиеся в ходе сражения со скульптурами, затем попытался самостоятельно вычистить костюм, носивший явственные следы прошедшего единоборства. Это ему не удалось.

Тогда Федор Павлович вспомнил о Гребешкове.

Кстати, нужно было получить, наконец, свои брюки, которые директор комбината торжественно обещал ему «ускорить».

С неостывшей бодрящей злостью шёл Баклажанский в комбинат бытового обслуживания.

«Начать все сначала! — говорил он себе. — Правильно!.. В будущее надо входить чистым!»

Семен Семенович Гребешков встретил Баклажанского как родного. Он радостно всплеснул своими голубыми нарукавничками, бросился навстречу скульптору и немедленно потребовал от него подробный отчёт о самочувствии, аппетите, кровяном давлении и душевном состоянии, словно тот пришёл к врачу. Сходство с поликлиникой усугублялось ещё и тем, что в репсовых шатрах за его спиной все время кто-то раздевался.

Гребешков извинился за свой назойливый допрос, по напомнил скульптору, что через каких-нибудь два месяца Баклажанскому предстоит поделиться с человечеством созревающей в нем сывороткой долголетия.

Скульптор охотно отвечал на расспросы Гребешкова. Под конец он сообщил Семену Семеновичу о своих творческих сомнениях, энергично обругал своих каменных дворников и рассказал об их бесславном конце.

— Вы понимаете, вечность обязывает! — горячо говорил он поддакивавшему Гребешкову. — Куда с ними в века? Нет, я сделаю что-нибудь новое. Замечательное! ещё не знаю, что именно, но я сделаю!

Гребешков растроганно встал и, не найдя слов, с чем-то даже поздравил скульптора.

— Вы ещё много налепите за ваши триста лет! — обнадеживающе заметил он.

— Поживем — увидим! — добродушно повторил Баклажанский свою фразу, которая уже становилась у него привычной поговоркой. — Подумать только, что я нашёл истину на этом скромном столе, вот в таком же скромном графине, как этот.

— В каком графине? — переспросил Гребешков, и выражение его лица испугало скульптора.

— Точно в таком, как этот… — повторил Баклажанский и указал на графин, стоящий перед Гребешковым. — А что?

— Федор Павлович, дорогой, вы ошибаетесь! Это же обыкновенный мосторговский графин! — волнуясь, воскликнул Гребешков. — Умоляю вас, вспомните, ведь вы пили из другого… Вот из того, что стоит на круглом столе — в виде стоячей рыбы… Верно ведь?

— Нет, — твердо сказал Баклажанский, неодобрительно посмотрев на стеклянного налима. — Этот графин сделан по моему эскизу. Из него я пить не мог… Это точно!

— Ну да, конечно! — сказал Гребешков бледнея. — В тот день товарищ Петухов делал упор на воду. На каждом столе стояло по графину, а то и по два… Ай- ай-ай! — схватился он за голову. — Все пропало!

— Что пропало? — переспросил Баклажанский, смутно предчувствуя недоброе. — То-есть как это пропало? Я же пил! Я же точно помню…

— Да, вы пили, — глухо подтвердил Гребешков. — Но вы пили обыкновенную воду, Федор Павлович…

— А мои века? — Баклажанский попытался улыбнуться, но улыбка получилась какая-то неправдоподобная. — Позвольте, где же мои столетия?

— Не знаю, — безвольно махнул рукой Гребешков. — Ничего я теперь не знаю.

И только тогда Баклажанский с неожиданной горечью осознал катастрофичность происшедшего. Бессмертие на минуту осенило его своим крылом и унеслось в неизвестность, оставив после себя лишь печальную груду мраморных обломков.

Глава восьмаяЧЕТВЁРТЫЙ ИЗ ТРЁХ

Мягкое одеяло летней ночи было сброшено. Откинута была и белая простыня предрассветного тумана. Город просыпался.

Поднимались шторы на витринах, развевались портьеры и занавески.

Разминались гигантские руки строительных и разгрузочных подъёмников.

Струи воды полоскали мостовые — по магистралям торжественно катились движущиеся фонтаны автополивщиков. Стояли под душами автомобили.

Потом начали раскрываться двери квартир и калитки палисадников, распахивались ворота троллейбусных парков, автобусных гаражей и паровозных депо, раздвигались стены самолётных ангаров.

Звонкое московское утро, наконец, наступило.

Стали заполняться магистрали. По краям мостовой неслись троллейбусы с прижатыми ушами. Их обгоняли, добродушно урча, тяжёлые автобусы. Ещё ближе к осевой линии легко бежали лоснящиеся автомобили. При встречах они радостно приветствовали друг друга гудками или обиженно повизгивали на тормозах.

По тротуарам стремительно шли пешеходы. Почти каждый держал в руках эмблему своего труда: портфель или инструменты, нотную папку или малярную кисть, школьный ранец или рулон с чертежами.

Среди прохожих размашисто и бесцельно шагал Баклажанский. В руках он держал галстук, который утром по привычке достал из шкафа, но так и забыл завязать.

Уличный поток стремительно нёсся мимо своих высоких берегов.

Спешащие люди привычно не замечали знакомых зданий. Эти дома они уже построили. Надо было думать о следующих.

В этот предрабочий час лица у людей были сосредоточенные, как перед решением большой и сложной задачи.

И действительно, перед каждым из них его время ставило на сегодня свою задачу.

Лётчик думал о том, как уменьшить время, нужное для набора высоты.