— Эх, какой вы неосторожный! — с укором сказал Чубенко.
— Неосторожным я был раньше, — отвернувшись, пробормотал Баклажанский, — когда я брался за то, что мне не по силам… Нет! — нервно закончил он. — Я не поеду. Не справлюсь… ещё один провал? Зачем?
— Как знаете, — задумчиво сказал гость. — Я в вас верю. Но, конечно, если вы сами не верите в себя… В общем, если надумаете, вот мой адрес, — он записал на бумажке адрес и аккуратно подсунул бумажку под чернильницу на столе, — пишите мне или звоните. Вызывайте трест, добавочный — полсотни- два. Всегда буду рад!
Чубенко дружески пожал руку Баклажанскому и вышел.
После его ухода Баклажанский окончательно расстроился. Весь день он просидел один, не снимая трубки надрывавшегося телефона, не открывая на стук. Против обыкновения, он не шагал по комнате. Он сидел на месте и разуверялся в себе, в своих силах. К вечеру он разуверился полностью и пришёл к твёрдому решению никогда больше не заниматься скульптурой и вообще переменить профессию. Он не годился для искусства, он должен был уйти сам, не дожидаясь, пока его выгонят.
Теперь оставалось только найти новое применение своим силам.
— Это очень трудно объяснить, что со мной, — повторил Баклажанский, задумчиво глядя на Гребешкова. — Просто ваш несостоявшийся дар на многое раскрыл мне глаза. — Лицо скульптора стало серьёзным, даже мрачным. — Я не могу больше быть художником, — глухо проговорил он. — Мне очень трудно… Я решил переменить специальность…
— А зачем? — неожиданно строго спросил Гребешков.
— Может быть, в другом месте я принесу больше пользы, — робко возразил Баклажанский.
— Кто вам сказал это? — так же резко перебил Семен Семенович. — Вы думаете, что там будет легче? Ишь вы какой! Конечно, уйти от дела — это легче всего. А вы справьтесь-ка сначала со своим делом! Зачем бросать его? Больше пользы? Почему? Яблоня тянется вверх, арбуз — в ширину по бахче стелется… Не в том дело, куда расти, — важно чтобы плоды были, — добавил он уже мягче. — Вот даже моё маленькое дело… Оказывается, и за него люди благодарны. Значит, оно им нужно? Значит, оно настоящее? Так почему же вы предлагаете мне его бросить?
— Да я вам не предлагаю бросать… — робко попытался вставить Баклажанский.
— И не предлагайте! — снова повысил голос Гребешков. — Не уйду я с него! Конечно, мне сейчас очень хотелось бы лично участвовать в наших крупнейших стройках, — продолжал он мечтательно, — но ведь нельзя же всех послать туда! В конце концов у нас только другой масштаб, а дело наше делается во имя того же! И вы не имеете права бросать свой пост, если у вас к нему способности! Не из-за себя не имеете права, а из-за людей, которые и есть хозяева вашего 'Таланта!
— Да почему вы на меня кричите? — обидчиво привстал талант.
— Я не на вас кричу, я на себя кричу!
Семен Семенович выпрямился. Он хотел сказать ещё что-то очень решительное, но в этот момент услыхал, что Петухов зовёт его.
— Простите, — сказал он, доставая из стола заявление. — Я оставлю вас на три минуты. Я сейчас вернусь.
Неизвестно, удалось ли ему убедить Баклажанского, но, во всяком случае, себя он убедил окончательно.
Через пять минут он вернулся в зал, гордо помахивая бумажкой с непросохшей резолюцией Петухова. Скульптора уже не было. Брюки он снова забыл. Но на столе оставил записку:
«Простите, что ушёл не прощаясь. Спасибо за совет. Бывший бессмертный и, надеюсь, будущий скульптор Федор Баклажанский».
Семен Семенович прочитал записку, улыбнулся, аккуратно сложил её и убрал в карман. А на её место, на стол, он положил своё бывшее заявление об уходе. В углу красовалась свеженькая резолюция Петухова: «Согласно собственному желанию оставить на работе в комбинате и перевести в производственный цех».
Семен Семенович улыбнулся, подмигнул жалобной собачьей голове и весело сказал:
— Вот видите: «Согласно собственному желанию…» Я остаюсь! Будем работать. Будем добиваться исполнения собственных желаний!
Глава десятаяМИРОВОЙ РЕКОРДСМЕН
Итак, Гребешков решил трудиться на своём скромном, как говорится, участке и, может быть, — кто знает! — ему даже удастся показать образцы работы и заслужить почёт и свою маленькую славу. Что в этом невозможного? Ведь теперь ощущение почётности своего труда свойственно каждому человеку.
И портреты людей, чьи рабочие места украшены красными флажками передовиков, чьи имена бронзой вписаны в заводские мраморные Доски почёта, чьи фамилии печатаются в Указах правительства, мелькают всюду. Эти, то индивидуальные, а то и коллективные, портреты смотрят на вас с первых страниц газет, из уличных фотовитрин, возникают в окнах вагона на узловых железнодорожных станциях, встречают вас в правлении колхозов, провожают вашу машину от одного дорожностроительного участка к другому, в каждом городе возникают снова и снова, везде разные, везде свои — гордые, улыбающиеся.
По всей стране проходит эта нескончаемая галерея почёта!
Но не было и нет в этой галерее снимка, который мог бы предъявить Гребешков как фотографию на пропуске в грядущее.
И если каждый из скромных работников комбината хотел бы попасть на почётную коллективную фотографию сотрудников, где один ряд сидит, другой стоит за спинками стульев, а спереди, в ногах у первого ряда, возлежат головами друг к другу нежно улыбающиеся
солидные мужчины, то во сколько раз больше должен был мечтать о ней Гребешков, которому самой судьбой назначено было представлять своих товарищей перед людьми далёких поколений!
И надо же было случиться так, что мечта Семена Семеновича неожиданно приобрела возможность осуществления в самих стенах комбината.
А дело было в том, что директор комбината товарищ Петухов давно подготавливал одно мероприятие, долженствующее поднять его, товарища Петухова, авторитет на почти недосягаемую высоту.
В последние годы Петухова преследовали неудачи, и сейчас поднятие авторитета для него было вопросом административной жизни и смерти. На самых неожиданных участках служебного пути ронял свой авторитет товарищ Петухов. Самые, казалось бы, блистательные его мероприятия вместо признания и почёта приносили ему взыскания и проработки.
Когда-то в небольшом районном центре Петухов был брошен на отдел благоустройства. Там он решил обратить на себя внимание, воздвигнув за счёт местных ресурсов фонтан с невиданной струёй.
И действительно, ему удалось всех удивить. План по фонтану был перевыполнен — могучий водяной агрегат давал триста процентов запроектированной мощности струи. Но водяное деяние продолжалось недолго. Как только пустили фонтан, во всем районном центре отказал водопровод — вода ушла в струю…
— И что же, — с горькой усмешкой рассказывал потом Петухов, — сняли, конечно! Сгорел! И на чем? На воде сгорел! Научно-фантастический роман!
После фонтана Петухов пострадал на мебельной фабрике. Его сняли за недемократический стиль руководства.
Петухов привычно признал свои ошибки и, поступив на работу в райторготдел, сразу же круто перестроился.
Отныне, разговаривая с подчинёнными, он никогда не позволял себе кричать, давать указания в категорической форме или вообще подавлять собеседника своим авторитетом.
Напротив, он старался всегда держаться наравне со своими работниками и все свои приказания строил в виде вопросов, в решение которых втягивал самих исполнителей, что льстило их самолюбию и создавало трогательную демократическую гармонию в отношениях между начальником и его штатом.
— Надо нам выполнять план или не надо? — восклицал он на общем собрании.
— Надо! Надо! — дружно неслось из зала, и оратор мягко закруглял свою речь, теперь уже опираясь на мнение масс:
— Вот и мне кажется, что надо!
Но так как план от этих взаимно вежливых собеседований так и не выполнялся, то Петухова отстранили от райторготдела, как было записано в приказе, за бесхребетность, развал дисциплины и отсутствие чёткой линии в работе.
Петухов умело учёл и эти замечания, и уже на следующем своём посту — на посту директора гостиницы — он все подмял под себя, не давая сказать ни слова ни одному из своих сотрудников.
И, наверное, он успел бы полностью и даже с избытком искупить свою предыдущую вину, если бы, к его крайнему изумлению, его не сняли уже через полгода за зажим самокритики.
И что же — Петухов не растерялся. Он опять полностью признал свои ошибки и был назначен управляющим транспортной конторой. Теперь уже, когда случалось товарищу Петухову совершить неверный шаг и подвергнуться за это справедливой критике, он не упорствовал в своих заблуждениях и даже никогда не пытался умалить своей вины. Наоборот, даже при самой малой провинности он сразу перехватывал инициативу и начинал сам доводить свою вину до превосходной степени, Причём делал это с такой исступлённой жертвенностью, с такой готовностью к самоунижению и самоистязанию, что индийские йоги могли бы позавидовать ему.
— Мало нас ругаете! Мало! — стонал он. — Греть нас надо! Бить… Крепче бить… Снимать нас надо… Гнать в шею!
Казалось, он сейчас начнёт рвать на себе волосы и царапать лицо. В глазах его при этом светилась глубочайшая, безысходная тоска, а в голосе звучало непреодолимое, всепоглощающее страдание. Вся его фигура выражала готовность к признанию вины и расплате, и казалось, что он вот-вот рухнет на колени и закричит истошным голосом:
«Вяжите меня, православные! Я убил…»
Если же упрекали его не посетители, а ревизоры или другие начальствующие лица, то к моменту составления акта обследования душераздирающая сцена достигала своего апогея и не утихала даже после того, как растроганные обследователи демонстративно записывали положительные выводы. Уже покинув стены конторы, на улице ревизоры слышали, как Петухов бьётся в истерике и кричит:
— Нет, нет! Бить нас надо! Выгонять! Истреблять!
Самокритические совещания проводились ежедневно, а то и по два раза в день. Работать было решительно некогда, и Петухов даже несколько обиделся, когда по