— Почему же вы считаете, что от вашего рекорда ни тепло ни холодно? — обратился к Гребешкову заметно оживившийся представитель треста.
— Потому, что брюк-то всего около сотни было, а гладил я их триста раз, — ответил Гребешков. — Значит, я двести раз воздух гладил.
По залу прокатился удивленный рокот. Петухов слегка заёрзал. Гусааков хотел постучать карандашиком по графину, но раздумал.
— Треску с моего рекорду много, — продолжал Гребешков, — а толку никакого. Это как старая пословица говорит: «Стриг чорт свинью, ан толку мало — визгу много, а шерсти нет…»
В зале засмеялись.
— Нет, я серьёзно говорю, — сказал Гребешков. — Вы не знаете, товарищи: никакого заказа из дома отдыха не было. Просто эти брюки копились только для того, чтобы я свой рекорд сделал! И получается, что человек месяц своих брюк ждал только из-за того, чтобы я мог похвастаться, а я их за пять минут выгладил! Какая этому человеку польза, что его брюки три раза мяли и три раза опять гладили? Только и пользы, что вред.
По залу опять прокатился согласный рокот удивления и возмущения.
— Мы говорим: обслуживание — почётное дело, — продолжал Гребешков. — А какое же это обслуживание? Это все равно, что вагоновожатый на пустом трамвае будет график перевыполнять, а я в это время на работу пешком бегать буду. Мне обидно. Гладил, гладил, и почти все зря. Отчеты-то гладкие получились. Да разве в них оденешься? В отчеты-то…
— Но позвольте! — вдруг вскочил Петухов. Рекорд — его детище, его последняя надежда — уходил между пальцами. — Ведь триста операций вы все же произвели? Можете ли вы после этого отнимать у нашего комбината право на рекорд? — спросил он Семена Семеновича и, не дав ему ответить, продолжал: —
Нет, не можете! Новаторство это? Да, товарищи, это новаторство! Плохо это, товарищи?
— Да, товарищи, это плохо! — неожиданно резко ответил Гребешков. — Вот в газете было: один американец прошёл на голове сто пятьдесят ярдов. Конечно, голова — это новая часть тела для хождения. Только всё-таки, по-моему, это не новаторство. В таком разе лучше по старинке ногами ходить. А то ещё некто Джек Лаивьер из Эдинбурга чихнул подряд шестьсот девяносто раз. Ну и будь здоров, Джек Лаивьер, а проку с твоего чихательного рекорда — нуль.
— Неверно рассуждает товарищ, неправильно! — поспешно перебил его Петухов. — Примитивно и узко! И если сам товарищ Гребешков недопонимает принципиального значения своего новаторства, мы ему разъясним. А если надо, то и внушим. Крепенько внушим! Чтобы правильней ставил вопрос! Шире!
— Шире? — переспросил Гребешков и огляделся, как бы выбирая себе новый масштаб. — Ладно. Могу шире… — Он на секунду остановился и посмотрел куда-то вдаль, через головы слушателей и через границы времени. — Скажите мне, товарищ директор, для чего мы живём?
Петухов снисходительно улыбнулся. Это был детский вопрос, на котором сейчас и поскользнётся строптивый старик.
— Мы живём, товарищ Гребешков, — назидательно сказал он, — для новых рекордов и невиданных достижений.
— Так! — одобрительно кивнул Семен Семенович. — А рекорды и достижения для чего?
— Для дальнейшего ускорения темпов, — ответил Петухов. — И очень жалко, что вы этого не понимаете!
— Вот и узкая у вас ширина! — сокрушенно вздохнул Гребешков и, отвернувшись от Петухова, опять обратился к залу: — А я так думал, что живём мы опять-таки друг для дружки, для нашей общей счастливой жизни сегодня и для светлого будущего людей.
— Правильно! — не выдержав, крикнул с места портной Пахомыч, и все на секунду повернулись к нему, но Гребешков невозмутимо продолжал:
— Вот вы все думаете, что когда-нибудь, не дай бог, помрёте. А если не помрёте? Если будет вам такое научное открытие, чтобы жить и жить? Это я, к примеру, говорю… Что тогда? — Он медленно обвёл аудиторию вопрошающим взором, и стало очень тихо.
Казалось бы, слова Гребешкова должны быть понятными лишь ему самому. Но нет! Все слушали настороженно и внимательно, и никто не считал его чудаком.
— И тогда, — продолжал Семен Семенович, — может, даже скоро, сами вы увидите то, для чего старались. Но я считаю, там спросят, кто действительно старался, а кто нули к палочкам приделывал!..
Гребешков медленно повернулся к Петухову.
— Я вам не кролик, товарищ Петухов, — негромко закончил Гребешков. — И не боюсь я вас, не смотрите на меня так!
— Как удав на кролика? — с неуверенной иронией бросил Петухов.
— Нет, вы не удав!.. — прокричал Гребешков и, сознавая, что он рушит окончательно своё комбинатское будущее, даже стукнул маленьким кулачком по столу, отчего заколыхалась вода в графине. — Вы не удав, товарищ Петухов, но вы змея, очки втирающая!.. Потому что для себя вы задумали этот несчастный рекорд, для себя, а не для пользы дела… Вот… И не надо мне вашей славы! Теперь уж совсем все!
Он сел и закрыл лицо руками.
Первой зааплодировала Маша Багрянцева, и опять зал оглушительно приветствовал Гребешкова.
А когда все снова сели, в воздухе ещё остались протянутые руки, как будто зал голосовал за Гребешкова. Это тянулись желающие выступить. Гусааков еле успевал записывать ораторов и предоставлять слово.
— Рекорды желаем выдавать, а простую штуковку не берём! — кричал, размахивая руками перед президиумом, Пахомыч.
— По два месяца ботинки ремонтируем, — возмущался сменивший его немолодой сапожник. — Давеча ребёночку обувь сдали, она не лезет. Говорят — я обузил. А это не я обузил, это ребёночек вырос! А говорят, план выполняем…
— Про жалобы скажи, про жалобы! У нас уже не книга, а полное собрание сочинений жалоб! — подсказывал чей-то голос из зала. А вслед за этим рыжеволосая девушка из числа клиентов, выйдя к столу, возмущенно восклицала:
— А как вы веснушки удаляете? Разве так веснушки удаляют? Так веснушки не удаляют… — И хотя она не могла сказать, как именно надо удалять веснушки, но всем своим видом доказывала, что система удаления веснушек, принятая в комбинате, не оправдывает себя.
— Что вы собираетесь делать дальше? — услышал Гребешков над своим ухом голос трестовского представителя.
— Не знаю, — ответил он. — Останусь гладильщиком, если оставят.
— А если не оставят?
— Вы думаете, не оставят? — грустно спросил Гребешков.
— Нет, я не в том смысле, — засмеялся представитель, — но комбинату нужно честное руководство, а у вас, по-моему, возможности шире…
— Вы полагаете? — удивлённо сказал Гребешков, потом подумал и неожиданно добавил — А что же, может быть, и шире.
Но в этот момент его отвлёк очередной оратор — молодой портной из учеников ФЗО. Он разоблачал недавнюю радиофикацию кабин.
— Обман — это худший грех перед народом! — поддержал его следующий оратор из посетителей. — Я у вас часто обслуживаюсь, — объяснил он. — Мы, строительные рабочие, пачкаться мастера. Я давно гляжу — ваш директор на обмане живёт.
Строителя сменила Маша Багрянцева.
— Я давно готовилась, да вот тут все сказали. Я только добавлю, — сердито тряхнула она кудряшками. — Хвалить нас пока не за что. Не заслужили. Но мы своего добьёмся. Чтоб хорошо работать. Вот увидите! Потому что нам стыдно. И рекорды ещё будем выдавать, только настоящие. Как у людей… Мы научимся!
Когда критические выступления достигли наибольшей остроты, у стола президиума появился работник парикмахерского цеха, лысоватый человек, очевидно бывший некогда блондином.
Ещё до начала собрания Петухов условился с ним, что он выступит к концу торжества с поздравлением от своего цеха, и бывший блондин, чтоб скоротать время и приобрести необходимое красноречие, пока что отправился в пивной бар напротив. Сейчас он решил, что его время наступило, и, войдя в зал, сразу потребовал себе слова.
— Пусть скажет! — закричали из зала. — Пусть про парикмахерский цех объяснит!
Бывший блондин противоестественно встряхнул лысиной, как бы откидывая её со лба, заглянул в заготовленную бумажку и громко сказал:
— Славно мы поработали, товарищи! Разрешите поздравить с производственным успехом!
— Как, как? — засмеялись в зале. — Вы что-то, Василий Аполлинариевич, не из той оперы!
Блондин поерошил лысину и с некоторым сомнением уткнулся в свою бумажку. Но тут же успокоился и снова уверенно закричал:
— Но не будем, товарищи, успокаиваться на достигнутом! Под чутким руководством…
Дальше ему говорить не дали. Даже Петухов вскочил и, перекрикивая шум, привычно заголосил:
— Не прав, товарищ, не прав! Недостаточно хорошо работаем. Критиковать нас надо! Бичевать! Ставить вопрос о снятии!..
— Зачем ставить вопрос? — донеслось из зала. — Надо прямо снимать!
— Правильно! — подхватили голоса.
Как бы проснувшись от страшного сна, Петухов вдруг понял, что наступил тот ужасный момент, которого он больше всего боялся, — момент, может быть, последнего снятия!
Кошмарные образы прежних отстранений встали в его остановившихся глазах: увольнение из гостиницы, снятие с транспортной конторы…
— Граждане пассажиры, — неожиданно и страшно закричал он, — почему же это прямо снимать?! Тут надо разобраться. У нас и достижения есть. В средних цифрах план мы выполняем… Трест ещё скажет своё слово, граждане пассажиры!
— Пусть трест скажет! — раздались нетерпеливые голоса в зале.
— По-моему, Семен Семенович прав, — встал представитель треста. — Видимо, проглядели мы!..
— Почему проглядели? — ужаснулся Петухов.
— Об этом мы поговорим завтра. Иван Пахомович прав — дело серьёзное, и разобрать его надо серьёзно.
Собрание расходилось. Боком, ни с кем не прощаясь, выскользнул Петухов. Разгорячено размахивая руками, прошёл Пахомыч. Недоуменно рассматривая свою бумажку, проплыл, покачиваясь, бывший блондин.
Только Гребешков разбирал и складывал забытое всеми праздничное оформление да Гусааков, уже в пальто, раздумывал, что записать в заготовленный заранее протокол торжественного собрания.
В графе «Слушали» стояло: «О производственных достижениях комбината». Что же надо было записать в графе «Постановили»? Наконец Гусааков решительно взял карандаш и старательно вывел: «Постановили: Какие же это достижения?»