Но затем следует постскриптум со странным оборотом темы: «Кто-то, оказывается, распространяет слухи, что я не останусь в ссылке до окончания срока. Вздор! Заявляю тебе и клянусь собакой, что я останусь в ссылке до окончания срока (до 1917 г.). Когда-то я думал уйти, но теперь бросил эту идею, окончательно бросил». И еще один постскриптум, в котором Сталин лихо насмехался над свежей статьей Мартова (см. док. 37).
Что означал этот постскриптум с заявлением, что он не собирается бежать? Кому оно на самом деле было адресовано – членам ЦК, перлюстрирующим письмо жандармам или же лично Малиновскому? В последнем случае он либо призван поставить точку в выяснении недоразумения, либо же означает повышенный градус недоверия: никаких конспиративных планов больше с ним не обсуждать и делать вид, что их нет. Если так, то Коба по каким-то признакам убедился в подозрительности поведения Малиновского, о чем говорилось (возможно, при нем) еще в Вене у Трояновских. Тем не менее у Кобы должно было быть звериное чутье, ибо как раз в то время истинная роль Малиновского начинала вскрываться при сильном сопротивлении Ленина, отказывавшегося верить в его двуличность.
Все написанное по поводу ссоры между Сталиным и Свердловым отличается характерной особенностью: Свердлов всегда представлялся правым, пострадавшим от дурного нрава Сталина. Это неудивительно, ведь письма Свердлова впервые были опубликованы еще в 1924 г., и, вероятно, это был неслучайный шаг в ходе внутрипартийной полемики. Затем они цитировались в книге его вдовы, вышедшей в 1957 г., и тогда же вошли в трехтомное собрание избранных произведений, составленное при ее же участии, тогда же вновь пошли в ход слова Свердлова о «слишком большом индивидуалисте». Сам Свердлов неизменно подразумевался безупречным. Между тем даже опубликованные в трехтомнике письма его из Туруханского края при внимательном прочтении рисуют отнюдь не простой характер Якова Михайловича.
Он и в Монастырском склонен был жаловаться на нервозность и раздражительность. В октябре 1913 г. писал жене, что нервозность, заметная даже со стороны, проистекает от чрезмерной погруженности в самоанализ, намекал на то, что «масса потребностей годами остается неудовлетворенной», пускался в рассуждения о свободе чувств и ее пределах[758]. В том же письме из Курейки от 22 марта Свердлов пишет, что трения с товарищем не так важны, «гораздо хуже то, что нет изоляции от хозяев», хозяйские дети «торчат часами у нас» и «мешают» (см. док. 32). 20 мая он заявил Л.И.Бессер, что «занят по горло» до начала июня (комментаторы указали, что он сочинял какой-то «метеорологический отчет»), а 27 мая признался, что весна прошла «крайне скверно», он почти не занимался. «Не думайте, что был занят какими-либо сложными личными переживаниями. Нет, просто пропала охота заниматься, и не было ни малейшего желания заставлять, ломать себя. […] За всю распутицу не написал даже ни одного письма. Не было надлежащего настроения» (см. док. 39). Вперемешку с этим восторгался природой, расписывал, как хорошо плавать на лодке и как он ходит на лыжах. В середине лета, когда стояли белые ночи, рассказывал жене, что, с тех пор как отпала необходимость топить печь, он почти не готовит себе еду, питается соленой рыбой, «перестал вести регулярную жизнь. Ложусь рано. Иногда всю ночь шатаюсь, а то и в 10 часов спать заваливаюсь. Ем, когда придется. Хорошо одному, не приходится считаться с другими. Хорошо и то, что всегда можно наесться холодным» (см. док. 40). И он же упрекал Джугашвили в отсутствии «минимальной упорядоченности».
Живя в Курейке, Свердлов непрестанно жаловался на отсутствие интеллектуальной среды, говорил, что погрузился в умственную спячку, не может заниматься. В середине июня он побывал в Монастырском (туда дозволялось время от времени ездить на почту и для закупки припасов) и провел несколько дней в обществе Филиппа (Шаи) Голощекина (по кличке Жорж, в письмах Свердлов обозначал его «Ж.»), знакомого по прежней нарымской ссылке. Голощекину, его душевному настроению и неустроенности он посвятил значительную часть длинного письма к жене[759]. Затем принялся добиваться разрешения на перевод поближе к Монастырскому и получил его без затруднений. Осенью в ожидании решения красноярского губернатора ему позволили временно пожить в Селиванихе. Они с Голощекиным поселились вместе. С этого времени тон писем Свердлова стал заметно бодрее, он прекратил жаловаться на нервы, пускался в пространные рассуждения о прочитанных статьях, радовался, что нет той оторванности от мира, как в Курейке, уверял, что «Ж.» играет для него роль «будирующего элемента», помогает проснуться от умственной спячки[760] (см. док. 42). 12 января 1915 г., сообщая жене, что второй день живет на отдельной квартире, Свердлов заверил ее, что никакой ссоры с «Ж.» не произошло, «мы по-прежнему нераздельны», просто так удобнее, у каждого свой режим дня и свои привычки[761].
Сама по себе бурная дружба с Голощекиным должна настораживать. Будущий кровавый уральский комиссар и убийца царской семьи, Голощекин никогда не слыл интеллектуалом. Весьма смачное признание, касающееся нравов этого человека, причем не чуждых и другим партийным товарищам, сделал в следственных показаниях еще один сильно запятнанный кровью деятель – бывший нарком внутренних дел Николай Ежов. Как никто знавший методы ведения допросов в собственном ведомстве, он был перепуган и обильно признавался в разнообразных грехах и прегрешениях. 24 апреля 1939 г. в заявлении в Следственную часть НКВД СССР Ежов поведал о некоторых своих порочных привычках, один из эпизодов касался Голощекина и относился к 1925 г., когда оба они оказались на ответственной партийной работе в Кзыл-Орде, недавно сделанной столицей Казахстана. «Вскоре туда приехал секретарем крайкома Голощекин Ф. И. (сейчас работает Главарбитром). Приехал он холостяком, без жены, я тоже жил на холостяцком положении. До своего отъезда в Москву (около 2-х месяцев) я фактически переселился к нему на квартиру и там часто ночевал. С ним у меня также вскоре установилась педерастическая связь, которая периодически продолжалась до моего отъезда. Связь с ним была, как и предыдущие, взаимноактивная» (по пояснению Ежова, «то есть „женщиной" была то одна, то другая сторона») [762]. Впору задать вопрос, заслуживают ли доверия показания Ежова. Однако сомнительно, что, даже собирая материал для обвинения Голощекина (он был арестован в 1939 г. и расстрелян в 1941 г.), следователи хотели получить именно это. Гораздо больший скепсис должны были бы вызвать сообщения о каких-нибудь истинных или мнимых политических провинностях Голощекина, его причастности к антипартийному заговору, троцкистскому блоку, на худой конец шпионажу.
Дружба такого персонажа со Свердловым, несомненно, должна бы бросить тень на последнего. Но по традиции, заложенной еще старыми большевиками, ненавидевшими Сталина и очень хотевшими переложить лично на него всю ответственность за преступления режима, сняв ее с партии и (разумеется) с самих себя, письма Свердлова о сталинском индивидуализме и нетоварищеском поведении привычно цитировались без оглядки на личность писавшего, к тому же стараниями вдовы и партийной историографии давно причисленного к партийному иконостасу.
Иосиф Джугашвили в отличие от Свердлова не сделал попыток из Курейки в Монастырское. Хотя легкость, с которой Свердлов получил на это разрешение, заставляет вспомнить, что местные власти и с переводом-то их в Курейку долго тянули, вероятно, эта мера не казалась им обязательной. Но Сталин в Курейке прижился.
Воспоминания о нем жителей Курейки собрал в начале 1940-х гг. директор туруханского музея Сталина. Все рассказы звучат удивительно безмятежно: он жил тихо и мирно, дружил с соседями, был приветлив, «любил человека называть ласково, например Ивана Ваней, Александра – Шурой и т. д., если пожилые, то по отечеству», привечал инородцев, помогал сельчанам в работе, научился охоте, очень любил рыбную ловлю, с удовольствием наблюдал игры местной молодежи, пел с ними, забавлялся с ребятишками (см. док. 43, 44, 46). Сплошные длинные каникулы. Рассказчики в один голос сообщают, что Осип был веселый, часто смеялся. Можно бы насторожиться, вспомнить о популярном в 1930-х гг. мотиве неувядающей бодрости, оптимизма и заподозрить, что директор музея, записывая воспоминания, подгонял их под некий идеальный образ Сталина. Но, с одной стороны, записано это в те годы, когда на фоне войны мода на бодрый оптимизм уже угасла. С другой – известно, что сам Сталин любил рассказывать о туруханской ссылке. Он часто обращался к этой теме в застольных разговорах, развлекая сотрапезников охотничьими рассказами (которые Хрущев и, по его словам, также Берия считали чистейшим хвастовством; см. док. 71) и описаниями сибирских морозов (см. док. 69, 70). В августе 1924 г., ведя очередную лукавую игру с соратниками по Политбюро, Сталин написал письмо в адрес Пленума ЦК РКП (б), в котором жаловался на сложность совместной работы с Зиновьевым и Каменевым, просился в длительный отпуск, «прошу считать меня выбывшим» из состава Политбюро и Секретариата ЦК, а по истечении отпуска «прошу считать меня распределенным либо в Туруханский край, либо в Якутскую область, либо куда-либо за границу на какую-либо невидную работу»[763]. Таким образом, делая, по-видимому, заведомо не рассчитанный на воплощение в жизнь демонстративный жест, первым среди глухих, отдаленных мест, где якобы хотел бы поселиться, Сталин назвал не Гори, не Сольвычегодск, не Нарым, а именно Туруханск.
В тех немногих случаях, когда к нему обращались знакомые по Курейке, он отзывался весьма приветливо. Так, в 1947 г. ему написал местный учитель В. Г. Соломин, напоминал о давнем знакомстве, жаловался на слабое здоровье и маленькую пенсию. Сталин отозвался, что «еще не забыл Вас и друзей из Туруханска и, должно быть, не забуду» и послал ему 6 тысяч рублей из своей депутатской зарплаты[764]. Совсем уж небанальным было обращение бывшего его стражника Михаила Мерзлякова. В 1930 г. его исключили из колхоза ка