Сталин и его подручные — страница 39 из 119

Сталин не колебался. Он уволил главу Государственного банка и написал Менжинскому:

«Не можете ли прислать справку о результатах борьбы (по линии ГПУ) со спекулянтами мелкой монетой (сколько серебра отобрано и за какой срок; какие учреждения более всего замешаны в это дело; роль заграницы и ее агентов; сколько вообще арестовано людей, какие именно люди и т. п.?)».

Менжинский подобострастно ответил:

«Точка зрения у Вас правильная. В этом не может быть сомнения. Но беда в том, что результаты операции по изъятию мелкой серебряной монеты почти плачевны. 280 тысяч рублей. […] Видимо, покусали маленько кассиров и успокоились, как это бывает у нас часто. Нехорошо» (19).

Под бдительным оком Сталина после лета, наполненного арестами, допросами и сочинением сложного сценария, Менжинский состряпал к концу 1930 г. показательный суд в Москве над восемью выдающимися инженерами и физиками. Первая волна арестов накрыла лучших экономистов России, Александра Чаянова (20) и Николая Кондратьева (автора спорной, но до сих пор не опровергнутой теории о зависимости экономических подъемов и спадов от циклов солнечной активности). Кондратьева обвинили в том, что он руководит тайной Трудовой крестьянской партией, связанной с эмигрантским Республиканским демократическим союзом и с меньшевиками, советскими и зарубежными. С самого начала Сталин решился на всеобъемлющую и свирепую расправу: он уже видел возможность компрометировать не только Бухарина, но и верного пса Калинина и предлагал начать с кровопролития среди экономистов: «Кондратьева, Громана и пару-другую мерзавцев нужно обязательно расстрелять» (21). В то же время Менжинский и Ягода должны были доказать связь между Кондратьевым и Бухариным, Рыковым и Томским. Менжинскому не удалось их связать, и Сталин выбрал более мягкий курс: «Не думают ли гг. обвиняемые признать свои ошибки и порядочно оплевать себя политически, признав одновременно прочность Сов. власти и правильность метода коллективизации? Было бы недурно».

Из протоколов допросов, которые доставлял ему Ягода, Сталин понял, что Кондратьев не захочет «оплевать себя», и еще раз передумал: «Подождите с делом передачи в суд кондратьевского “дела”. Это не совсем безопасно. В половине октября решим этот вопрос совместно. У меня есть некоторые соображения против». Кондратьева и других обвиняемых приговорили в закрытом суде; их расстреляют через семь лет. А пока Менжинский продолжал «проверять» и «бить морды», как рекомендовал Сталин.

Показания, которые не годились, чтобы осудить Кондратьева, пригодились для следующего дела, показательного процесса над Промпартией в конце 1930 г. В этой полной фабрикации ОГПУ заключило договор с обвиняемыми, главным среди которых был профессор Леонид Рамзин. Рамзин понравился Сталину тем, что его признания вовлекали в дело Калинина, и поэтому Сталин охотно читал протоколы допросов Центральному комитету: Рамзин пел, как канарейка. В награду за откровенность он получил гарантии, что выйдет из процесса не только живым, но и полностью реабилитированным (22). Милосердием к Рамзину можно было убеждать других, более важных обвиняемых признаться в любом, даже самом нелепом преступлении – в обмен на пощаду, жизнь родственников и друзей. Такие обещания довольно редко выполнялись.

Удача Менжинского с Рамзиным только возбудила аппетит Сталина; он постоянно требовал нового компромата на будущее.

Они с Менжинским взаимно подкармливали свою невменяемую мнительность. Письмо Сталина к Менжинскому в октябре 1930 г. показывает, до какой степени Сталин был одержим подробным надзором над работой ОГПУ и непоколебимой верой (может быть, сначала поддельной, а потом переросшей в убеждение), что весь мир замешан в заговорах против него и его политики. Сталин пишет, как будто в самом деле какая-то французско-польско-румынская армия, финансированная братьями Нобель, собиралась напасть на Советский Союз. Вровень с цинизмом Сталина стояло его самовнушение, что фабрикации, созданные ОГПУ физическим или моральным насилием над заключенными, отражают ту или иную действительность:

«Показания Рамзина очень интересны. По-моему, самое интересное в его показаниях – это вопрос об интервенции вообще и особенно – о сроке интервенции. Выходит, что предполагали интервенцию 1930 г., но отложили на 1931 или даже на 1932 г. Это очень вероятно и важно. Это тем более важно, что исходит от первоисточника, то есть от группы Рябушинского, Гукасова, Денисова, Нобеля, представляющей самую сильную социально-экономическую группу из всех существующих в СССР и эмиграции группировок, самую сильную как в смысле капитала, так и в смысле связей с французским и английским правительством. Может показаться, что ТКП, или “Промпартия”, или „партия” Милюкова представляют главную силу. Но это не верно. Главная сила – группа Рябушинского – Денисова – Нобеля и т. п., то есть “Торгпром”, ТКП, “Промпартия”, “партия” Милюкова – мальчики на побегушках у “Торгпрома”. […] Отсюда мои предложения:

а) Сделать одним из самых важных узловых пунктов новых (будущих) показаний верхушки ТКП, “Промпартии”, и особенно Рамзина вопрос об интервенции и сроке интервенции: 1) почему отложили интервенцию в 1930 г.; б) не потому ли, что Польша еще не готова? 3) может быть потому, что Румыния не готова? 4) может быть потому, что лимитрофы еще не сомкнулись с Польшей?

5) почему отложили интервенцию на 1931 г.? 6) почему “могут” отложить на 1932 г.? и т. д. и т. п. […]

г) Провести сквозь строй гг. Кондратьева, Юровского, Чаянова и т. д., хитро увиливающих от “тенденции к интервенции”, но являющихся (бесспорно!) интервенционистами, и строжайше допросить их о сроках (Кондратьев, Юровский и Чаянов должны знать об этом так же, как знает об этом Милюков, к которому они ездили на “беседу”).

Если показания Рамзина получат подтверждение и конкретизацию в показаниях других обвиняемых (Громан, Ларичев, Кондратьев и КО и т. д.), то это будет серьезным успехом ОГПУ, так как полученный таким образом материал мы сделаем в той или иной форме достоянием секций КИ и рабочих всех стран, проведем широчайшую кампанию против интервенционистов и добьемся того, что парализуем, подорвем попытки к интервенции на ближайшие 1–2 года, что для нас немаловажно.

Понятно?

Привет!» (23)

На процессе выдуманной Промпартии Рамзин беззаботно паясничал, помогая спотыкающемуся обвинению продраться сквозь путаницу нелепостей. Он охотно подтверждал, что встретился с капиталистом Рябушинским через два года после того, как тот умер, и что получил инструкции от французского президента Пуанкаре и британского писателя-разведчика Т. Э. Лоуренса (Лоуренса Аравийского). ОГПУ считало, что процесс удался. Из восьми подсудимых пятерых приговорили к расстрелу, но суровый приговор смягчили за то, что они так хорошо выучили свою роль.

Теперь Менжинский и Сталин не останавливались ни перед чем. Следующими жертвами являлись безвредные реликты меньшевистской партии. На самом деле подсудимые или никогда не были, или уже не были меньшевиками, но у них был многолетний опыт подпольной работы, и ОГПУ нелегко было сломить их. Ягоде пришлось грозить им тем, что он арестует больных жен и старых родителей – что он и сделал, даже после того, как обвиняемые уже сдались и подписали шестьдесят томов продиктованных ОГПУ признаний.

Накопленный опыт позволил Менжинскому сразу понять, что из 122 обвиняемых только четырнадцать будут давать надежные показания на открытом суде. Остальные получили приговоры на закрытом заседании. Тем не менее прокурор Крыленко опять споткнулся перед публикой. Согласно одному показанию, меньшевик-эмигрант Рафаил Абрамович заехал в СССР, чтобы инструктировать заговорщиков. Абрамович смог доказать, что все это время он был на Западе, и выиграл иск против двух немецких газет, печатавших советские показания. Даже лояльным большевикам было трудно поверить смехотворным обвинениям; историк Пионтковский записал в дневнике:

«Залит огнями зал, микрофоны, фонографы, судьи, стенографистки. Одно только впечатление – слишком большой срепетированности процесс. При мне допрашивали Рамзина. Его провели через весь зал. Это было сделано вполне правильно. Туча корреспондентов, заполнявшая передние ряды, несколько минут стреляла в него аппаратами, сидя друг на друге. А Рамзин в белом воротничке, в пиджаке, застегнутом на все пуговицы, стоя у микрофона и не дожидаясь вопросов прокурора, обстоятельно и подробно, как заранее приготовленную лекцию, излагал в течение по крайней мере часа – свои показания. Говорил он действительно потрясающие вещи» (24).

Намордники для писателей

Если в конце 1920-х гг. еще не погасла надежда, что кто-нибудь заступится за советского человека, пока террор еще не искоренил совесть и здравый ум, то последними защитниками человеческих прав должна была быть творческая интеллигенция, особенно писатели. Ведь уже сто лет, от Пушкина до Толстого, поэты, романисты, философы поддерживали народ против угнетателей и терпели ради народа тюрьмы и ссылки, нищету и позор. Но в отличие от Льва Толстого или Владимира Соловьева, которые рисковали всем, чтобы мешать государству убивать, такие выдающиеся писатели, как Владимир Маяковский или Михаил Булгаков, держались подальше от края пропасти. Пять лет нэпа дали им какое-то подобие той безопасности, того престижа и благополучия, которыми поэты и прозаики пользовались до революции, но уверенность в себе и чувство достоинства, убитые Гражданской войной, не воскресли. За близких друзей они могли похлопотать; они протестовали, когда ОГПУ изымало у них дневники и рукописи или когда Главлит запрещал публикацию, – но на подвиг они уже не шли.

Никому из писателей, за ярким исключением Осипа Мандельштама, не хватило мужества противостоять Менжинскому или Сталину по какому-либо вопросу, отстаивать свободу совести, не говоря уж о свободе речи или праве на жизнь, свободу и стремление к счастью. Конечно, у поэтов и философов были друзья, супруги, любовницы, дети, которые погибли бы вместе с отважным юродивым. Как говорит словацкий романист Ян Йоханидес, слова «у меня есть жена и дети» – это главная шестерня в машине тирании. Несомненно, Сталин внушал страх и ужас во сто раз сильнее, чем Николай I или Александр III, но можно утверждать, что именно поэтому соучастие в его преступлениях было грехом намного более тяжким, чем потворство царскому гнету XIX века. В результате трусость советской интеллигенции закончилась наказанием не менее жестоким, чем если бы она проявила мужество.