Сталин и его подручные — страница 52 из 119

Горький уговорил Сталина не «добивать» Бухарина и Каменева, а отложить на время расправу над ними. Бухарина назначили редактором правительственных «Известий», а Каменева – главным редактором издательства «Academia». Бухарин превратил «Известия» в газету, которую можно было читать иногда с подлинным интересом, несмотря на строгости сталинской цензуры, а Каменев издавал мемуары и мировую классику так объективно и качественно, как никогда до и после того не делалось в Советском Союзе. Сталину претило отношение Горького к опальным оппозиционерам. Горький разделял позицию Сталина только в отношении Зиновьева, которому он никогда не прощал кровожадного преследования интеллигенции в начале 1920-х. Когда Зиновьева, обвиняемого в «нравственной ответственности» за убийство Сергея Кирова, уже посадили, в ожидании суда ему разрешили просить Горького о заступничестве:

«…Мне, по правде говоря, часто казалось, что я лично не пользовался Вашими симпатиями и раньше. Но ведь Вам пишут многие, можно сказать, все. Причины этого понятны. Так разрешите и мне, сейчас одному из несчастнейших людей во всем мире, обратиться к Вам. […]

Вы – великий художник. Вы – знаток человеческой души, Вы – учитель жизни. […] Вдумайтесь, прошу Вас, на минуточку в то, что означает мне сидеть сейчас в советской тюрьме. […] Понимаю, конечно, что Партия не может меня не наказать очень строго. Но все-таки больше всего боюсь кончить дни в доме умалишенных. […]

Я кончаю это письмо 28 января 1935 г. в ДПЗ, и сегодня же меня, как мне сказано, увозят… Куда – еще не знаю… Помогите! Помогите!» (31)

За Зиновьева Горький не хлопотал, но его заступничество за Каменева и Бухарина уже так раздражало Сталина, что Ягода получил приказ полностью изолировать Горького от сомнительных посетителей, например от сына царского министра, князя Святополк-Мирского, обратившегося в коммунизм, пока он преподавал в Лондонском университете. (Святополк-Мирского арестовали как британского шпиона, и только по просьбе Горького откладывали его отправку в ГУЛАГ) (32). Таким же образом Горький вместе с французским другом, романистом Роменом Ролланом, вмешались, когда за политические протесты задержали франко-русского журналиста Виктора Сержа. Его пришлось освободить и вернуть во Францию.

Хотя Горькому нет прощения за его прославление сталинского террора – «Если враг не сдается, его уничтожают», – надо признать, что он спасал не меньше людей, чем губил. Он выписал через дипломатического курьера китайские снадобья, чтобы вылечить Шолохова от опасной болезни, и в то же время рекомендовал молодого писателя Сталину; он уговорил Сталина выпустить Евгения Замятина, уже опального писателя в СССР, во Францию и приказать МХАТу дать работу Михаилу Булгакову, которому ОГПУ вернуло конфискованные дневники (33). Благодаря Горькому даже Владимира Зазубрина, попавшего в немилость летописца чекистских палачей, вернули из Сибири и восстановили в редакции (все-таки в 1938 г. его расстреляют). Горький просил Сталина не наказывать тех критиков, которые нападали на него за «мягкость», и он настаивал, чтобы печатали всю классику XIX в., даже те книги, которые опровергали коммунистическую идеологию (34).

Сталин уже разработал «социалистический реализм», обязательную идеологию для всех искусств, и в 1932 г. учредил государственный Союз писателей. Горький согласился быть председателем первого съезда в 1934 г., хотя с трибуны он говорил столь же сумбурно, сколь блестяще ораторствовал за кухонным столом. Сам он брезговал теми писателями, которые, как Александр Фадеев или Владимир Ставский, руководили новым Союзом только потому, что их единственным талантом оказалась политическая интрига. Горький дорого продал свое согласие: он требовал у Сталина, чтобы Бухарин играл ведущую роль в прениях съезда.

Написав свою речь, Горький послал Сталину черновик. Сталин отдыхал на Черном море и передал черновик Кагановичу; этот полуграмотный критик отозвался с недоумением:

«…B таком виде доклад не подходит. Прежде всего – сама конструкция и расположение материала – 3/4, если не больше, занято общими историко-философскими рассуждениями, да и то неправильными. В качестве идеала выставляется первобытное общество… Ясно, что такая позиция немарксистская. Советская литература почти не освещена. […] Ввиду серьезности наших изменений и опасности срыва доклада мы (я, Молотов, Ворошилов и т. Жданов) поехали к нему, и после довольно длительной беседы он согласился внести поправки и изменения. Настроение у него, видимо, неважное… Дело, конечно, не в том, что он заговорил о трудностях в этом отношении, а в том, с каким привкусом это говорилось» (35).

По-видимому, на Горького надеяться было нельзя, и съезд пришлось тщательно отрепетировать. В августе 1934 г. Каганович вместе со Ждановым, ответственным за искусство, решили, кому из писателей можно доверить президиум Союза. Из названных тридцати трех мужчин и одной женщины только немногие – сам Горький, Алексей Толстой, Михаил Шолохов и грузинский прозаик Михеил Джавахишвили – могли претендовать на творческий талант; остальные были партийными аппаратчиками. Для пленарной сессии выбрали 59 писателей разных народностей, но среди бурятов, якутов и карельцев ни один не пригодился Жданову Кое-какие настоящие писатели остались – Пастернак, Эренбург, Маршак, Паоло Яшвили, – но большинство участников были или писаками, или громилами, а некоторые, например Демьян Бедный и Зазубрин, принадлежали к обеим категориям.

Самоуправление Союза было только показное. Ягода контролировал тех писателей, которые уже работали на ОГПУ, а за ходом съезда надзирал Андрей Жданов. Когда выступал Бухарин, Жданов и прочие слушали его с напряжением, но не давали сталинистам перебивать его. На всякий случай ОГПУ старалось не давать иностранным делегатам, например Андре Мальро, свободно общаться с советскими писателями. В ходе съезда ОГПУ обнаружило девять экземпляров анонимной листовки, обращенной к иностранным гостям и будто бы сочиненной группой советских писателей:

«Мы, русские писатели, напоминаем собой проституток публичного дома с той лишь разницей, что они торгуют своим телом, а мы душой; как для них нет выхода из публичного дома, кроме голодной смерти, так и для нас…

Вы устраиваете у себя дома различные комитеты по спасению жертв фашизма, вы собираете антивоенные конгрессы, вы устраиваете библиотеки сожженных Гитлером книг, – все это хорошо. Но почему мы не видим вашу деятельность по спасению жертв от нашего советского фашизма, проводимого Сталиным…

Мы лично опасаемся, что через год-другой недоучившийся в грузинской семинарии Иосиф Джугашвили (Сталин) не удовлетворится званием мирового философа и потребует по примеру Навохудоносора [sic], чтобы его считали по крайней мере «священным быком». […]

Понимаете ли вы, в какую игру вы играете? Или, может быть, вы так же, как мы, проституируете вашим чувством, совестью, долгом? Но тогда мы вам этого не простим, не простим никогда…» (36).

Авторов этого манифеста так и не нашли, и о манифесте не говорил ни один иностранный делегат (только немногие понимали по-русски). Разведчики ОГПУ составляли для Сталина резюме разговоров участников о съезде, например:

Исаак Бабель:

«Съезд проходит мертво, как царский парад, и этому параду, конечно, никто за границей не верит. Пусть раздувает наша пресса глупые вымыслы о колоссальном воодушевлении делегатов. Ведь имеются еще и корреспонденты иностранных газет, которые по-настоящему осветят эту литературную панихиду. Посмотрите на Горького и Демьяна Бедного. Они ненавидят друг друга, а на съезде сидят рядом, как голубки» (37).

То, что Ягода и Агранов узнали о реакции писателей, мало устраивало их: Мальро воспринял почести, возданные ему, как «грубую попытку подкупить меня»; группа писателей подписала воззвание с просьбой, чтобы Николая Клюева вернули из Сибири; кто-то спародировал пушкинский панегирик Державину:

Наш съезд был радостен и светел,

И день был этот страшно мил —

Старик Бухарин нас заметил

И, в гроб сходя, благословил.

Окончательные резолюции, принятые съездом, были продиктованы политбюро: задачей писателей оказалось прославлять руководство и их расправу над классовыми врагами; «руководящие органы» Союза должны увеличивать и качество и количество «высокохудожественных произведений искусства», пронизанных «духом социализма». На съезде никто даже не намекал на два самоубийства, потрясшие русский литературный мир. В декабре 1926 г. повесился Есенин, а Маяковский, упрекавший Есенина – мол, тот нашел слишком легкий выход, – сам застрелился весной 1930 г. Этот выстрел, по словам Пастернака, был «подобен Этне / В предгорье трусов и трусих».

Точно так же, как в свое время винили Николая I в гибели Пушкина и Лермонтова, современники обвиняли ОГПУ в самоубийствах поэтов. Яков Блюмкин развратил Есенина, как Агранов – Маяковского. Оба поэта чувствовали себя отверженными в коммунистическом обществе. Крестьянских поэтов, как Есенина, уже в 1920-х гг. обзывали «кулацкими голосами»; пьеса «Клоп» изображает будущее аскетическое коммунистическое общество, в котором поэты так же нежелательны, как клопы.

В июне 1931 г. Ягода впал в немилость у Сталина, который на время сделал его не первым, а вторым заместителем Менжинского. Теперь поддержка Горького и власть над ним стали необходимы, чтобы Ягода унаследовал удельное княжество ОГПУ после смерти Менжинского. Он прилагал к тому огромные усилия. Он убедил Горького в том, что показательные процессы надо восхвалять. Говорят, что Горький обвинил Ягоду в убийстве, когда узнал, что сорок восемь служащих, которым инкриминировался саботаж продовольствия, расстреляны, но архивные документы показывают, что Горький одобрял и такие репрессии. Горький не читал статей западной прессы, которые обличали ОГПУ в фабрикации. Письма Горького к Ягоде – «Дорогой друг и земляк» – сочатся садизмом, подхалимством и, еще хуже, искренностью: