Расстреливая мужчин и женщин, палачи вычеркивали фамилии из бесконечных машинописных списков, на которых стояли подписи тройки НКВД или членов политбюро (для тех семи процентов осужденных, которые раньше что-то значили в партии или в государстве). К спискам были прикреплены фотографии замученных и избитых людей, снятых почти сразу после ареста: у НКВД был, наверное, самый большой (в десять миллионов снимков) фотоархив в мире. Ордер на расстрел состоял из единственной инструкции: «При исполнении приговора обязательно сверить человека с фотографией».
С 8 августа 1937 по 19 сентября 1938 г. Бутово превратилось в бойню. Приток трупов достиг максимума (3165) в сентябре 1937 г. и в марте 1938 г. (2335). За одну ночь расстреливали до 474 человек. Маленькая команда палачей – М.И. Семенов, И. Д. Берг и П.П. Овчинников – расстреляла большую часть из 21 тыс. жертв. В НКВД такие люди вообще оставались в низших чинах (и, конечно, почти никогда не привлекались к ответственности – их наказанием были беспробудные запои). В провинции расстрелы производились еще более зверским образом: в лесах около Куйбышева, например, народ натыкался на тела расстрелянных.
Когда Ежов в начале 1939 г. наконец исчез, неоплаканный, даже не упомянутый в прессе, публика предполагала, что сам Сталин взял обратно в свои руки временно отпущенные вожжи и остановил чистки, о размерах которых он якобы и не подозревал. Теперь, однако, не подлежит сомнению, что Сталин был в курсе каждого поступка Ежова, заранее и во всех подробностях. Ежов с азартом просил разрешения очищать еще новые сферы промышленности или новые категории личностей; но и сам Сталин подстегивал Ежова – например, указывая на бакинских нефтяников как на группу, где должно быть много вредителей и шпионов (28). Каждый раз, когда осуждали старших партийцев или ключевых специалистов, политбюро заранее получало список, и Сталин, Каганович, Молотов или Ворошилов прибавляли свои замечания и подписи (очень редко смягчая приговор или вычеркивая человека из списка). Один или больше из этой четверки просматривали расстрельные списки на 40 тыс. человек. Раз за один день они утвердили 3 тыс. смертных приговоров. Сталин чаще других членов политбюро смягчал приговор; Молотов, по причинам, которые он потом не мог вспомнить, наоборот. У всех примечания были ругательные: «заслуживает», «проститутка», «сволочь». Начальник Управления кадров ЦК, Георгий Маленков, ломал голову в поисках новых кадров, и Сталин приказывал каждому новому наркому назначать по два заместителя, по всей вероятности, чтобы легче было заменить арестованного наркома. Только изредка, по причинам, нам неизвестным, Сталин притормаживал, требуя, чтобы некоторые аресты одобрил партийный секретарь или прокурор. (На самом деле только на одну неделю, с 1 декабря 1937 г., Сталин заставил Ежова согласиться на отпуск за городом.)
Ежов, как заметил Москвин, не знал, что такое тормоза в машине. Он умел только давать газу. Вначале Сталин полностью поддержал увеличение вдевятеро лимитов с 200 тыс. арестов и 73 тыс. казней, и молодые подопечные Сталина – Маленков, Хрущев и Андреев – ни на миллиметр не отклонялись от этой восходящей линии – они играли видную роль в тех тройках, которые посылали десятки тысяч на смерть. Сталин сделал Ежова членом политбюро и виделся с ним почти каждый день. В 1937 и 1938 гг. они провели вместе в кремлевском кабинете Сталина 840 часов. Только Молотов проводил с хозяином еще больше времени.
Сталин не отпускал Ежова от себя и, видно, так увлекся массовым убийством, что в 1937 и 1938 гг. впервые за двенадцать лет не уезжал из Москвы на юг отдыхать на два-три месяца. После террора наступит война, и до октября 1945 г. Сталин отдыхать не будет.
Последние показательные процессы
Свобода личности заключается главным образом в защите от вопросов. Самая страшная тирания – та, которая позволяет себе ставить перед людьми самые страшные вопросы.
Шоковые волны показательных процессов, с помощью которых Сталин истребил последних старых большевиков, смели во всех областях и крупных центрах СССР два, даже три слоя управленцев: десятки тысяч лояльных сталинистов пожирала та чудовищная система, которую они сами создавали и воспевали. Последние показательные суды являлись эпицентром волн, но глубже всего страдала периферия, обыватели и рабочие без всяких политических интересов.
В этих двух последних процессах, которые сотрут с лица земли последние следы оппозиции, Ежов играл вторую скрипку. Он умел бить заключенного, пока тот не станет готовым подписывать любой документ, но сочинять сценарии, которые иностранные журналисты могли слушать с доверием, было Ежову не под силу. Поэтому Сталин договаривался прямо с Андреем Вышинским о том, что прокурор и обвиняемые будут говорить в зале суда. Сталин доверял Ежову, как и Кагановичу, на пленарных заседаниях лаять на членов ЦК, и лейтенанты Ежова будут мучить обвиняемых, пока они зубрили наизусть показания, написанные Вышинским.
Несмотря на лишение сна и другие пытки, целый месяц ушел на то, чтобы сломать обвиняемых «Параллельного антисоветского троцкистского центра», которых судили с 23 по 30 января 1937 г. Карл Радек, единственный подсудимый, которого Сталин хоть в малейшей степени уважал, согласился признать себя виновным только при условии, что сам напишет свои показания. Желание Радека блеснуть перед судом было сильнее, чем надежда как-нибудь выжить. По словам Сталина, Радек говорил: «Вы можете расстрелять или нет, это ваше дело, но я бы хотел, чтобы моя честь не была посрамлена». В отличие от Радека другие подсудимые уже сдались на суде бывших троцкистов в Сибири. Пятаков готов был не просто осудить собственную жену как изменницу, но и своей рукой перестрелять всех осужденных. (Сталин вежливо отклонил предложение Пятакова, объясняя ему, что в СССР палачи должны оставаться анонимными.)
Несмотря на обильную – в 400 страниц – документацию, этот второй показательный суд был еще более халтурно сфабрикован, чем суд над Каменевым и Зиновьевым. Пятакова обвиняли в том, что он летал в Осло, хотя норвежское правительство объявило, что никаких иностранных самолетов за это время не прибывало. Сами преступления были еще неправдоподобнее, чем «убийства», в которых обвиняли Зиновьева и Каменева. Вышинский с пафосом привел случай стрелочницы, искалеченной крушением поезда, организованным Троцким. Все обвиняемые, кроме четырех, были расстреляны, но и оставшиеся в живых очень скоро умерли в лагерях. До начала суда Радек прочитал Вышинскому свои показания. «И это все? – негодовал Вышинский. – Не годится. Переделать, все переделать. Потрудитесь признать то и то, признаться в том-то и в том-то, осудить то-то и то-то и т. п… Вы же журналист!» (29) Радек открыто дразнил Вышинского нелепостью обвинений. Он подтверждал, что никто его не пытал, но прибавил: «Если здесь ставился вопрос, мучили ли нас за время следствия, то я должен сказать, что не меня мучили, а я мучил следователей, заставляя их делать ненужную работу». Несмотря на свое озорство, Радек получил относительно мягкий приговор (тем не менее в 1939 г. его убили в лагере). Радек написал жене письмо, которое НКВД понял по-своему, а она – по-своему:
«Я признал, что я был членом центра, принимал участие в его террористской деятельности… Незачем тебе говорить, что такие признания не могли у меня быть вырваны ни средствами насилия, ни обещаниями…» (30)
Вышинского наградили дачей Леонида Серебрякова, бывшего наркома сухопутного транспорта, которого он только что проводил на расстрел.
Западная реакция на этот второй процесс была заглушена широко распространенным мнением, что теперь не подобает свободолюбивым интеллигентам критиковать Советский Союз, последнюю опору Испанской республики во время гражданской войны. Британские депутаты и журналисты уверяли публику, что обвиняемые признались, потому что доказательства прокурора были неоспоримы. Японские и немецкие журналисты кричали, что процесс – явная и возмутительная фабрикация, но никто в Великобритании или в США им не верил, так как они были фашисты. Любые неправдоподобности в признаниях, замеченных западными наблюдателями, – объяснял немецкий романист Лион Фейхтвангер, – вытекали из ошибок переводчиков.
Спрашивается, почему подсудимые на открытом суде не отрекались от своих губительных признаний? Конвоиры не могли избивать их тут же, и они не могли верить сталинским обещаниям щадить родственников, так как уже знали об истреблении всей родни и Зиновьева, и Каменева. Неужели они так слепо верили, что партийный долг требует, чтобы человек признался в преступлениях, которых не совершал? По-видимому, их не одурманивали. Протоколы допросов до сих пор засекречены, и очень вероятно, что тоже сфабрикованы. Или их пытали и угрожали чем-то, нам неизвестным, или у них была мотивировка, которая для нас совершенно непостижима. Одним страхом не объяснишь поведение подсудимых на этом процессе.
Третий и последний великий показательный суд 1930-х гг., когда избавились от Бухарина, Рыкова, Ягоды, трех кремлевских врачей и других, потребовал целого года на подготовку. Неизвестно, почему она так затянулась: из-за неспособности Ежова сплетать все нити в одну веревку, из-за несговорчивости Ягоды, или – вероятнее всего – из-за садизма Сталина. Сталин уже десять лет играл с Бухариным, как кот с мышью, и тот еще в 1936 г. оставался в редакторском кресле «Известий», когда сама газета уже разоблачала его. Бухарину Сталин даже позволил (с разрешения Гитлера) съездить в Германию за архивом немецкой социал-демократической партии и встретиться с историком-эмигрантом Николаевским. Мышь добровольно вернулась к коту в когти. И до самого смертного конца Бухарин был последним человеком (кроме семьи), с которым Сталин был на «ты». (Даже Берия, которому Сталин тыкал, не смел даже по-грузински «тыкать» в ответ.) Письма Бухарина к Сталину 1936 и 1937 гг. звучат, как псалмы Давида к Иегове, и в этом, может быть, ключ к мученическому комплексу всех обвиняемых: