Такой бартер был рискованным предприятием, однако система продемонстрировала свою неспособность эффективно контролировать выполнение плана и часто сама охотно потворствовала злоупотреблениям, лишь бы работа была выполнена. Для того чтобы мог функционировать теневой рынок, необходимы были два специфических института. Первый – блат, использование личного влияния (или взяток) для достижения особого отношения со стороны официальных лиц. Второй – толкачи, предприимчивые профессиональные дельцы, чья работа состояла в том, чтобы охотиться за ресурсами, которые можно было получить вне плана. Толкачи действовали по всему Советскому Союзу, совершая сделки и обменивая продукцию на черном рынке по своим неформальным правилам и законам подпольного рынка122. Власти относились к ним терпимо, отчасти потому, что также находили удобным использование собственных ответственных работников для того, чтобы пересекать красную черту и проторять регулярные каналы123. Толкачи получали щедрые комиссионные из фондов предприятий, которые необходимо было скрывать с помощью неформальной бухгалтерии. Правительство закрывало глаза на подобную практику. Сохранение примитивных рыночных механизмов было необходимо для того, чтобы система в принципе работала. И только тогда, когда руководители экономики открыто говорили о возрождении рыночных отношений, государство начинало реагировать. Глава Госбанка, центрального банка страны, был расстрелян в 1936 году после того, как предложил ослабить контроль над экономикой124.
В Германии процесс развивался в противоположном направлении. Здесь господствующая рыночная экономика должна была приспосабливаться к контролируемой государством системе. Поскольку рыночные механизмы были уничтожены, германская промышленность и бюрократия изменили свое поведение таким образом, чтобы приспособиться к изменившейся реальности. Сложившаяся модель сильно напоминала ту, что установилась в Советском Союзе; те же взаимоотношения между патроном и клиентом, та же сеть чиновников и менеджеров, нашедших пути обхода контролирующих органов и вознаграждающих за лояльность, та же система запасов и толкачей и даже германский аналог блата, масштабы которого только сегодня становятся ясными историкам125. Германский бизнес всегда отличался большей организованностью и бюрократизмом по сравнению со своими восточными визави, что значительно смягчило переход к новой ситуации и сделало его менее противоречивым. Выдающиеся директора из частного сектора перешли на высшие посты в новом государственно-партийном аппарате, чьи достоинства они усвоили: Карл Краух из «И.Г. Фарбен» руководил химическим подразделением четырехлетнего плана; бывший сотрудник Круппа руководил большим подразделением государственного сектора самолетостроения и производства алюминия; Карл-Отто Саур, крупповский эксперт по исследованию проблемы «время и движение», стал в 1942 году техническим директором министерства вооружений, возглавляемого Шпеером; мелкий производитель рейнского железа, чьи партийные характеристики поставили его во главе всего концерна Рейхсверке126. Неформальные структуры сотрудничества и взаимного обмена, возникшие в результате изменения экономической среды, не имели никакого отношения к вытесненным механизмам рынка или капиталистическим эгоистическим интересам. Это были псевдорынки, созданные для того, чтобы система планирования и приоритетов работала более эффективно. Так же как и в Советском Союзе, любая инициатива, направленная на восстановление традиционной рыночной рациональности, вызывала сильное противодействие. Когда летом 1937 года руководители металлургической промышленности Рурской области собрались обсудить свое несогласие с планами разработки более дорогой отечественной руды заводами Рейхсверке, в помещениях, где проходили собрания, секретные агенты Геринга установили подслушивающие устройства. Всем промышленникам, за исключением одного, он разослал телеграммы, угрожая обвинить их в саботаже; единственному члену сообщества, ставшему исключением, была предложена перспектива очень многообещающего контракта127.
В конце концов, обе командные экономики полагались на принуждение для ограничения естественного стремления их населения ставить свое личное экономическое благополучие выше обязательств перед диктаторским государством. Командные экономики были в первую очередь и главным образом системами власти; их указания, планы и предписания имели силу закона. «Все директивы правительства – это боевой приказ, который должен неукоснительно выполняться, – заявил обвинитель группе советских менеджеров на одном из судебных процессов, – только беспрекословное выполнение приказов и дисциплина обеспечат победу в борьбе за строительство социалистической экономики»128. Концепция экономического саботажа была включена в советский Уголовный кодекс в 1926 году в статью 58, § 14. Любая халатность и помеха в процессе производства и распределения товаров квалифицировались как контрреволюционная деятельность, за которую и предусматривалось наказание от одного года заключения до высшей меры, т. е. расстрела («высшая мера социалистической защиты»)129. В годы первого пятилетнего плана были приняты дополнительные законы против производства недоброкачественных товаров, злоупотреблений в сфере торговли и хищений государственного имущества, за которые предусматривалось наказание от пяти до десяти лет лагерей130. В послевоенный период экономические условия были столь тяжелыми, что экономические преступления стали обычным явлением для миллионов советских граждан. Органы юстиции в 1945 году дали старт кампании против «незаконного присвоения социалистической собственности», однако случаи воровства на следующий год увеличились на четверть. По требованию Сталина 4 июня 1947 года был принят драконовский закон об экономических преступлениях, который привел к увеличению числа приговоров, предусматривавших более шести лет заключения, с 44 552 в 1946 году до более четверти миллиона на следующий год. В период между 1947 и 1952 годами полтора миллиона советских граждан были сосланы в лагеря по обвинению в хищении государственного имущества131. Большинство из тех, кто был пойман, совершили преступления просто от отчаяния, наподобие той женщины, работницы Ленинградского резинового завода, которая получила десять лет лагерей за кражу трех пар обуви132. По мнению председателя Верховного Суда, такие преступления свидетельствовали о «пережитках капитализма в сознании нашего народа»133.
В Германии ничего подобного не происходило, однако здесь императивы экономического плана использовались как форма социального контроля. Навязчивое законодательство об отходах и переработке сырья и настойчивую пропаганду, призывающую покупать германские товары, невозможно было игнорировать. Поскольку приоритет отдавался в первую очередь «государственным задачам», а не удовлетворению потребностей населения, все жалобы и проявления недовольства по поводу недостатка и качества материалов потенциально могли быть квалифицированы как государственная измена. В период действия четырехлетнего плана был принят целый ряд запретительных законов, криминализировавших правонарушения в сфере экономики и предусматривавших такой же широкий спектр наказаний, как и в советской системе. 1 декабря 1936 года был издан Закон об экономическом саботаже. По нему любой гражданин Германии, «нанесший серьезный урон германской экономике», мог быть «наказан смертью», а его имущество могло быть конфисковано134. Торговля на черном рынке, контрабанда, валютные махинации и даже несанкционированное повышение цен предусматривали длительное тюремные сроки или расстрел как примеры того, что закон квалифицировал как «чистый эгоизм». Закон применялся очень ограниченно. Комиссия по ценам обнаружила, что простой угрозы применения этого закона против двух бизнесменов, о которой широко оповестили через прессу в 1936 году, когда закон был только что введен, оказалось достаточно, чтобы произвести столь «устрашающее впечатление», что никаких «показательных акций» с этого момента и вплоть до 1945 года больше не потребовалось135. Показательное наказание предпринимателей, торговцев и рабочих привело к серьезному сдерживанию новых категорий экономических преступлений в Германии. В Советском Союзе страх наказания или стыд никогда не были достаточными для того, чтобы стать стимулом к послушанию.
Одной из многих жертв экономического принуждения пал принцип владения собственностью. Эта проблема не ограничивалась только Советским Союзом, как это может показаться. Ни в той ни в другой стране частная собственность не рассматривалась как незыблемое право, напротив, она проистекала из принадлежности к определенному сообществу. Идею «германского» законодательства о собственности национал-социализм позаимствовал у националистических теоретиков права. В своих работах 1935 года Отто Олендорф писал, что частная собственность не подразумевает либеральной концепции «неограниченного суверенитета над имуществом», напротив, она означает «обязательство перед сообществом», удовлетворение от доверительного управления имуществом во благо всем136.
В сталинском Советском Союзе проводилось различие между частной и личной собственностью. Частная собственность была легализована по Гражданскому кодексу 1923 года, как соответствующая НЭПу. С окончанием НЭПа концепция собственности была изменена на концепцию личной собственности, что было освящено Конституцией 1936 года. Собственность в этом смысле слова стала производной социалистической собственности, заработанной в результате социалистического труда и, таким образом, санкционированной коллективным характером этого процесса; те граждане, которые продолжали управлять собственными ремесленными предприятиями, или немногие из тех, кто продолжал владеть собственными сельскохозяйственными угодьями, считались частными собственниками, а не владельцами личной собственности или имущества и не могли рассчитывать на конституционную защиту