тва гражданского общества, и толерантность по отношению к различиям культур. Марксисты отвергали буржуазно-либеральную эпоху по причине того, что, по их мнению, она представляли исключительно интересы имущих классов. Национал-социалисты отказывались от нее из-за того, что она порождала социальный антагонизм, поощряла расовое истощение в расползающихся, абсолютно бесконтрольных индустриальных городах, и вела к преувеличенному благоговению перед экономическим эгоизмом. Важно осознавать, насколько чуждыми были современный либерализм или гражданские добродетели для Сталина и Гитлера в начале их политической карьеры, когда один был вовлечен в насильственный подрыв воистину нетерпимой авторитарной монархии, а другой был одержимо озабочен национальной борьбой и расовой гигиеной. Война и революция, повивальные бабки их мировоззрений, разрушили либеральные представления о природе исторического развития. Либеральные ценности никогда не могли удержать ни того, ни другого политика, когда они находились у власти; оба внутренне уверовали в то, что эти ценности являются признаком политической слабости и социальной фрагментации прошлых эпох.
Антилиберализм, выражавшийся обоими диктаторами, и движениями, которые они представляли, был частью более широкой интерпретации процесса развития мировой истории. Каждый по-своему, и Сталин, и Гитлер, видели себя в качестве актеров колоссальной исторической драмы. Каждый из них утверждал, что его диктатура представляет собой фундаментальный поворотный момент в истории современного мира. Сталин защищал революцию как событие, потрясшее весь мир, которое угрожало подорвать, а затем отправить в небытие всю буржуазную эру, рожденную, как утверждал Маркс, в пламени Французской революции. В своей статье в газете «Правда», посвященной десятой годовщине революции, Сталин писал, что октябрь 1917 года был «революцией международного мирового порядка», которая ознаменовала, ни много, ни мало, «коренной поворот в истории человечества». Сталин сравнивал состояние шока, в который привели якобинцы аристократию после 1789 года, с потрясением, порожденным большевизмом, который «вызывает ужас и ненависть среди буржуазии всех стран»7. Сталин хотел завершить разрушение буржуазной стадии истории человечества, как это предсказывала марксистская экономическая наука. Для Сталина и для каждого другого большевика альтернатива казалась немыслимой. «Между нашим пролетарским государством и остальным буржуазным миром, – писал Михаил Фрунзе, предшественник Ворошилова на посту Народного комиссара по военным и морским делам, – может быть только одно состояние длительной, упорной, отчаянной войны до смертельного конца»8. Это вызывающее благоговейный страх ощущение ответственности за судьбу всех обездоленных и эксплуатируемых людей в мире, было тяжким историческим бременем. Советские лидеры действовали так, как будто правота исторического развития была на их стороне, поэтому постоянно оправдывали свои действия повторяющимися заявлениями о бескомпромиссной природе исторических изменений и всемирно-историческом значении их миссии.
Национал-социализм также рассматривался как всемирно-исторический феномен, призванный повернуть процесс исторических изменений, вызванных марксизмом и революцией, и спасти Европу от величайшего кризиса, перед которым она стояла, по крайней мере, со времен Французской революции. В своей статье 1938 года, Ханс Мерингер, отмечал успех движения в совершении исторического «поворота» после долгого марша в направлении большевизма, нигилизма и анархии».
По мысли Мерингера движение изменит сами условия жизни в Европе и даст ей «смысл существования на века»9. С самых первых шагов своей карьеры Гитлер развивал иллюзорные идеи об историческом величии, связывая свою личную судьбу с ходом германской истории. В своем меморандуме о геополитическом будущем Германии, написанном в 1936 году, он описал в общих чертах свои взгляды, которые в точности отражают взгляды Сталина: «С начала Французской революции мир движется со все более нарастающей скоростью в сторону нового конфликта, самым крайним вариантом решения которого является большевизм». Гитлер надеялся на то, что в этом конфликте победит Германия, сражающаяся за все наследство цивилизованной Европы; в противном случае, мир испытает «самую страшную катастрофу, которую она когда-либо пережила, со времен падения античных государств»10. На съезде партии в 1934 году он заявил делегатам, что национал-социалистическое движение противостоит Французской революции и ее наследию, заключающемуся в «интернационально-революционной догме», которую уже на протяжении ста пятидесяти лет вещают еврейские интеллектуалы11. В этом также заключалось тяжелое историческое бремя ответственности. «Я не считаю это приемлемой задачей, – писал Гитлер в меморандуме, – но это серьезный недостаток и груз для нашей национальной жизни…»12. Такие сентименты, в то же время, давали Советскому коммунизму и Национал-социализму преувеличенное ощущение собственной значимости. Диктаторы могли аппелировать к населению, которое чувствовало себя так, как будто оно тоже вместе со своими лидерами делает историю.
Коллективистские амбиции обеих диктатур диктовались различными импульсами. Наука дала им рациональное обоснование, чтобы они могли придерживаться фундаментальных научных выводов о возможностях будущего для современного общества. История продемонстрировала необходимость революционных преобразований условий существования перед лицом разрушающей капиталистической действительности, и подтвердила те закономерности, которые вытекают из данных науки. Антилиберальные и антигуманистические перевороты освобождают диктатуры от традиционных норм морали и угрызений совести, укрепляют их выраженное антииндивидуалистическое моральное мышление и взгляды. Возникшие в результате всего этого системы были исключительными и всеохватывающими, и характеризовались абсолютной моралью. Создавшими их партиями они воспринимались как священные коровы, что объясняет, почему они были столь одержимы в отношении малейших нарушений в едином унитарном организме, какими бы тривиальными и незначительными они ни были. Какого-либо другого объяснения тому, что местные цензоры в Советском Союзе искали признаки диверсии на каждой вышедшей в свет печатной странице, даже написанной от имени самой Коммунистической партии, просто нет. Безумные усилия, предпринимавшиеся Гестапо для выслеживания всех без исключения выживших евреев в Германии, даже издание подробных инструкций относительно того, как обнаружить раздвигающиеся стены или потайные люки, невозможно понять без признания преувеличенного холизма системы13.
Традиционная характеристика обеих систем фокусируется на безжалостной практике слежки и репрессий, как проявлении ничем не ограниченной власти. В действительности эта практика была отражением ее слабости. Обе диктатуры были насквозь пропитаны глубокими страхами и всеобъемлющим чувством неопределенности и неуверенности в себе. «Враг» в обеих системах представлялся таким образом, как будто он обладал необыкновенной силой, заключавшейся в ее тайном подрывном характере и деструктивном влиянии на общество. В 1930-х годах в Советском Союзе «замаскировавшийся» враг, скрывавшийся в среде партийного аппарата, рассматривался как самая большая угроза, которая стояла перед режимом; «евреи» в национал-социалистической Германии представлялись как почти неудержимая сила, монополизировавшая мировую историю для своих собственных замыслов и чье разрушительное влияние потребует от немецкого народа и его союзников самых напряженных усилий. И в том и другом случаях именно глубокий страх потери власти и влияния стал побудительным мотивом диких режимов дискриминации.
Гитлер убедил себя и миллионы подвластных ему сограждан в том, что замысел многих противников Германии заключался в их намерении положить конец немецкой культуре и лишить немецкий народ его жизненной силы. События, последовавшие после Первой мировой войны, катастрофическая инфляция и провал экономики в 1920-х годах послужили убедительным историческим подтверждением заявлений о том, что Германия балансирует на грани хаоса. В Советском Союзе страх перед тем, что революция повторит судьбу преждевременных восстаний в остальной части Европы в 1919 году, и что контрреволюция сейчас является большей реальностью, чем когда бы то ни было, и готова сполна воспользоваться первыми признаками колебаний и компромиссов, подогрел паранойю относительно перспективы выживания революции, охватившую всю партию, и которая не ограничивалась только Сталиным. Возможное поражение в обоих случаях воспринималось в абсолютном значении. Смерть расы национал-социалисты представляли как конец всему в Германии; успешная контрреволюция в Советском Союзе рассматривалась как несчастье, которое укрепит злобную и безжалостную власть буржуазии даже перед лицом ее исторической смерти. Эти безрадостные сценарии заставили обе системы усилить преувеличенное состояние готовности защищаться против предполагаемого внутреннего врага и угрозы разложения; этим и объясняется, почему аппарат государственной безопасности действовал с такой беспощадностью и жестокостью, обнаруживая и уничтожая этого врага.
Страх, который они испытывали перед скрытым врагом, является ключом к пониманию одной из центральных характеристик двух диктатур. Обе системы были вдохновлены глубочайшей ненавистью и негодованием. Оба диктатора прокладывали дорогу системам, выражая свои политические кредо в понятиях, которые не оставляли сомнений в общественном сознании, что враги режима безусловно заслуживали только ненависти. Ненависть и Гитлера, и Сталина была порождением их собственного исторической опыта. Гитлер научился ненавидеть врагов нации в годы Первой мировой войны, врагов внешних, но в большей степени врагов, окопавшихся внутри нации, которые, как он полагал, истощили ее волю к победе. Герман Раушнинг, писавший о Гитлере, которого он знал в начале 1930-х годов, был поражен тем фактом, что «ненависть действовала на него как вино»