Сталин и Гитлер — страница 174 из 215

общества превратились в пародии на социальную реальность. В тот самый момент, когда Сталин произнес свое знаменитое «жить стало лучше», режим вошел в двухлетний период исключительного террора, а уровень жизни населения в этот период опустился до самого низкого за весь период диктатуры уровня. Многочисленные образы улыбающихся колхозников и картины щедрых урожаев массово продавались во всех киосках в то самое время, когда миллионы крестьян находились в трудовых лагерях и еще миллионы умирали от самого страшного за все столетие голода и мора. Третий Рейх построил идеальное общество на фундаменте расового запугивания и дискриминации, которые привели к 300 000 человек, насильственно стерилизованных, к которым, предположительно, следует прибавить еще 1,6 миллиона, у которых были обнаружены биологические дефекты. Демократии, декларированные в обеих системах, представлялись как нечто совсем иное, но только не реализация права свободного и открытого политического выбора.

Противники в каждой системе характеризовались таким образом, что они начинали казаться смутной и страшной угрозой, вырисовывающейся на горизонте, тогда как в большинстве случаев они не представляли никакой угрозы вообще. Политические заключенные в Советском Союзе были вынуждены признаваться в самых абсурдных преступлениях, после чего эти признания использовались властями для раздувания фантастического образа контрреволюции. Признания выбивались из заключенных, так что в некоторых случаях после пыток жертвы обнаруживали, что они сами не уверены в том, совершали они преступления, в которых их обвиняли, или нет. На суде они говорили так, как будто вся эта ложь была исторической истиной; когда немногие из обвиняемых пытались опровергнуть их заявления, прокуроры или судьи трибуналов обычно криками заставляли их замолчать, называя лжецами. Представляется, что советские лидеры, действительно верили в эти обвинения. Молотов, чья подпись стоит под многими списками тех, кто был расстрелян в 1937 году, по прошествии более тридцати лет после тех событий в ходе своего интервью все еще мог утверждать, будто «это было доказано на суде, что представители правого уклона… отравили Горького. Ягода, бывший глава секретной службы, был вовлечен в отравление своего собственного предшественника…»30. Такие же психологические искажения совершались миллионами рядовых немцев и советских граждан, которые приостановили свои сомнения для того, чтобы поддержать утопическую метафору системы.

Успех обеих диктатур в создании и укреплении иллюзий относительно их истинной сути, лежит в сердцевине распространенных актов одобрения их широкой публикой. Все политические системы потворствуют в некоторой степени разного рода уверткам и ухищрениям, но сталинский и гитлеровский режимы пользовались этим оружием систематически так, что ни один проблеск света не мог проникнуть через занавес, опущенный вокруг них. Оба диктатора были привержены исключительной степени международному изоляционизму, контролю над информацией и культурной автаркии. Ни одна недружелюбная ссылка на тот или другой режимы не проходили, хотя многие пытались рисковать, когда возникала такая возможность; информация о внешнем мире или об истинном положении дел в диктатуре была недоступна, за исключением политического черного рынка, когда смельчаки, подвергавшие себя риску, могли оказаться в концентрационном лагере или быть приговорены к смерти; огромная часть процесса принятия политических решений держалась в полнейшем секрете, а за разглашение этих секретов предполагалась суровая кара. Изоляция, чрезвычайно ограниченный доступ к информации, главным образом, заранее отобранной государством, преувеличенная пропагандистская кампания и партийное образование – все это серьезно затрудняло для большей части общественности доступ к неискаженной информации, заранее обрекая ее на принятие всей, или только важной части, официальной линии. Публичный язык обеих диктатур подтверждал отсутствие критицизма и узости их взглядов. «В СССР, – писал французский писатель Андре Жид после разочаровавшего его визита в страну в 1936 году, – каждый знает заранее, что по всем и каждому вопросу может быть только одно мнение… каждый раз, когда вы говорите с русским, вам кажется, будто вы говорите сразу со всеми». Жид заметил, что критицизм мог дойти не дальше чем вопрос о том, «является ли это, то или другое «правильной линией». Сама линия обсуждению никогда не подлежит31. Эта согласованность с элементом уловки, «такой легкой, естественной и незаметной так, что я не думаю, что в этом есть хоть крупица лицемерия»32. Тот же процесс в действии наблюдал немецкий филолог Виктор Клемперер в Германии: «Нацизм, – писал он в своей записной книжке 1930-х годов, – входит в саму ткань и кровь людей через отдельные слова, обороты речи и лингвистические формы». «Бесконечные повторения нового языка впитываются, – считал Клемперер, – механически и бессознательно»33. Его ежедневные контакты с коллегами немцами убедили его в том, что «массы верят во все это» и делают это с готовностью, без принуждения. «Главным для тиранов всех мастей, – вспоминал он в день проведения плебисцита по вопросу о союзе с Австрией, 10 апреля 1938 года, – является подавление желания задавать вопросы»34.

Мощный призыв двух систем основывался на той мере, в какой население двух стран идентифицировало себя с центральной идеей послания. В каждом из двух случаев существовали важные исторические обстоятельства, которые значительно облегчили готовность населения принять искаженные версии истины. Обещания, даваемые диктатурами, были соблазнительно притягательными, так как они соответствовали тем устремлениям, которые к этому времени уже разделяли многие группы населения, и с легкостью передавались остальной его части. В Советском Союзе обещание революционного рая, который будет достигнут через искупительную борьбу, было центральной идеей большевистского дела и использовалось для оправдания тех жертв, которые народ приносил сегодня. Для верных членов и сторонников партии было особенно важно верить во все это; для миллионов рядовых граждан, пытавшихся приспособиться к реалиям и обстоятельствам после революционного мира, отдаленная утопия давала сублимированную цель перед лицом, в противном случае необъяснимых, трудностей и лишений. В Советском Союзе в период Сталинской диктатуры даже люди из внешнего мира представлялись провозвестниками золотого будущего. «Кто должен сказать, чем для нас был Советский Союз?» – задавался вопросом Андре Жид, – больше, чем земля обетованная – пример, путеводная звезда… Земля, существовавшая там, где Великая Утопия находилась в процессе превращения в реальность»35. Не каждый советский гражданин вполне понимал природу того, что обещали власти, или принимал его необходимость, или меру человеческих жертв, которые требовались, но те рамки, в пределах которых выполнялась работа диктатур, представляли собой огромную веру народа, ставшую неотъемлемой частью повседневной жизни, верой в то, что будущее стоит тех жертв, которые приносятся сегодня.

В Германии страстным желанием отменить результаты Великой Войны, освободиться от чувства вины, возродить мощное авторитетное государство, устранить угрозу коммунизма, утвердить особые Германские ценности и культуру были всецело охвачены не только активисты, участвовавшие в националистической революции, но и многие остальные немцы, проявлявшие враждебность или индифферентные по отношению к национал-социалистической партии. Коллективная психологическая травма и стыд, вызванные поражением в войне, в 1933 году внезапно оборвались; чем более очевидной становилась перспектива того, что Гитлер действительно способен исполнить обещания политического возрождения Германии, ее морального обновления и подъема культуры, тем с большей готовностью население идентифицировало себя с диктатурой и новой эпохой в истории Германии. Потребность в вере в возможность искупления отражала коллективное безрассудство, психологическую меру которого с позиции истории невозможно определить, но она проявлялась с очевидностью в готовности населения принять за истину заявления режима, погрузиться в его язык, усвоить его ценности и поведение. Этот процесс сублимации, завершившийся за очень короткий период времени, указывает на то, что поддержка народа не была лишь ответом на язык и пропагандистскую риторику режима, она вытекала из чувства незащищенности и возмущения тех, кто поддерживал и одобрял Гитлера, как Германского мессию даже до 1933 года. В этом, как и в советском, случае диктатуры свели преданность и веру к простой формуле, заключавшейся в вере в лучшее будущее, более безопасную идентичность и преобразующее воздействие новой политики. Энергия этого призыва действовала неотразимо даже на тех, кто не был убежден им; те же, кто продолжал сопротивляться, рассматривались как еретики, которые оказались неспособны постичь новую веру.

Это не означает, что каждый немец стал национал-социалистом или каждый советский гражданин – коммунистом. Одобрение центральных мифов диктатуры для большинства рядовых граждан носило характер побочного процесса, который во многих случаях оставался тем, что не вполне осознается. Огромное большинство людей в каждой из систем не имело особых причин не верить в ту реальность, которая была им дарована. Способность историков отвергать искаженную или ложную реальность, очевидную в речах и пропагандистских листках, распространявшихся диктатурами, является привилегированной реакцией, преуменьшающей ту степень, до которой эти документы использовались тогда и так, как будто сентименты, выраженные в них, действительно были правомерны36. Склонность предполагать, что населения обеих диктатур находились в состоянии перманентной вовлеченности в критические действия – воодушевленные, отвергающие, и сопротивляющиеся, означает преувеличивать степень общего политического самосознания и приписывать им не соответствующую реальности степень осведомленности о более широких процессах в государстве, о которых даже многие партийные функционеры часто не догадывались.