Сталину в этом случае нужен был не склонный к сопереживанию, то есть мягкосердечный, а бессердечный (на его языке — «принципиальный») человек. И чем меньше «понимающий художественное дело», — тем лучше.
Такой человек, надо полагать, нашелся (окружение Сталина, как мы знаем, именно из таких и состояло: Авель Енукидзе был там белой вороной), и судьба спектакля была решена
Кто именно в этом случае был назначен на роль «суперарбитра» и в какой форме был вынесен запрет на продолжение репетиций, мне установить не удалось. Может быть, никакого прямого запрета даже и не было. Но давление безусловно было.
Это видно по контексту, в котором эрдмановский «Самоубийца» постоянно упоминается в письмах Станиславского:
►...За «Самоубийцу» боюсь в том смысле, что актеры не поверят в возможность его осуществления, а потому работать будут без энергии, а между тем она наиболее важна с художественной стороны!.
►...Несколько слов о «Самоубийце». Спросите прямо Авеля Софроновича [Енукидзе], ставить нам пьесу или же отказаться? Я стоял за нее ради спасения гениального произведения, ради поддержания большого таланта писателя. Если на пьесу начальство не сможет взглянуть нашими глазами, то выйдет ерунда и затяжка.
Да и в самом театре отношение к этой эрдмановской пьесе было далеко не однозначное:
►...Однажды осенью 1936 года меня вызвал к себе Константин Сергеевич и целый вечер мы беседовали вдвоем. Он убеждал меня принять к постановке пьесу Эрдмана «Самоубийца». Мне с большим трудом удалось убедить его, что это пьеса лживая... Мы спорили четыре часа. Я не сдался. Константин Сергеевич был сильно недоволен мною.
Судя по датам, стоящим под этими документами, Станиславский долго еще не оставлял надежду все-таки увидеть «Самоубийцу» на сцене МХАТа.
Но о том, почему в мае 1932 года работа театра над этой эрдмановской пьесой была вдруг прекращена, можно только гадать. И кое-какие догадки на этот счет у меня имеются.
Между пьесой и поставленным по этой пьесе спектаклем — дистанция огромного размера. Дело это известное. Не случайно с давних времен — в разных странах — существовали две цензуры для произведений драматургического жанра. Одна — литературная, разрешающая (или запрещающая) пьесу, — и другая — театральная, разрешающая (или запрещающая) спектакль.
Причин для такого разделения было множество.
Начать с того, что в спектакле всегда были возможны, можно даже сказать, неизбежны разного рода режиссерские или актерские импровизации.
История мирового театра насчитывает тьму-тьмущую самых знаменитых из них, нередко придававших играемой пьесе совершенно иное звучание, порой имеющее весьма мало общего с тем, какое хотел в нее вложить — и вложил — автор.
При желании я мог бы припомнить и привести здесь немало таких выразительных актерских или режиссерских «отсебятин», но ограничусь только двумя, напрямую связанными с театральной судьбой двух пьес Николая Эрдмана.
В первой его пьесе — «Мандат», принесшей ему славу одного из лучших драматургов страны, был такой, можно сказать, кульминационный эпизод:
► О л и м п В а л е р и а н о в и ч. Вы насчет контрреволюции потише, товарищ, у нее сын коммунист.
И в а н И в а н о в и ч. Коммунист?! Пусть же он в милиции на кресте присягнет, что он коммунист.
О л и м п В а л е р и а н о в и ч. Что это значит, Надежда Петровна?
Н а д е ж д а П е т р о в н а. Он, кажется, еще не записался, но он запишется.
П а в е л С е р г е е в и ч. Силянс! Я человек партийный!
И в а н И в а н о в и ч. Теперь я этого, Павел Сергеевич, не испугаюсь.
П а в е л С е р г е е в и ч. Не испугаешься? А если я с самим Луначарским на брудершафт пил, что тогда?
И в а н И в а н о в и ч. Какой же вы, Павел Сергеевич, коммунист, если у вас даже бумаг нету. Без бумаг коммунисты не бывают.
П а в е л С е р г е е в и ч. Тебе бумажка нужна? Бумажка?
И в а н И в а н о в и ч. Нету ее у вас, Павел Сергеевич, нету!
П а в е л С е р г е е в и ч. Нету?
И в а н И в а н о в и ч. Нету!
П а в е л С е р г е е в и ч.А мандата не хочешь?
И в а н И в а н о в и ч. Нету у вас мандата.
П а в е л С е р г е е в и ч. Нету? А это что?
И в а н И в а н о в и ч (читает). «Мандат». Все разбегаются, кроме семьи Гулячкиных.
П а ве л С е р г е е в и ч. Мамаша, держите меня, или всю Россию я с этой бумажкой переарестую...
Н а д е ж д а П е т р о в н а. Неужто у тебя, Павел, и взаправду мандат?
П а в е л С е р г е е в и ч. Прочтите, мамаша, тогда узнаете.
Н а д е ж д а П е т р о в н а. «Мандат»...
П а в е л С е р г е е в и ч. Читайте, мамаша, читайте.
Н а д е ж д а П е т р о в н а (читает). «Дано сие Павлу Сергеевичу Гулячкину в том, что он действительно проживает в Кирочном тупике, дом № 13, кв. 6, что подписью и печатью удостоверяется».
П а в е л С е р г е е в и ч. Читайте, мамаша, дальше.
Н а д е ж д а П е т р о в н а . «Председательдомового комитета Павел Сергеевич Гулячкин».
П а в е л С е р г е е в и ч. Копия сего послана товарищу Сталину.
Занавес.
В тексте эрдмановской пьесы последняя, заключающая эту сцену реплика была иной. Под занавес совсем уже обалдевший от обладания своим липовым мандатом Гулячкин выкрикивал:
— Копия сего послана товарищу Чичерину!
В то время (дело было в 1925 году) Чичерин был наркомом иностранных дел, и в сложной международной обстановке тех лет имя Чичерина было у всех на слуху. Ничего удивительного поэтому в том, что Гулячкин в трансе выкрикивал именно его имя, не было. Это даже как-то само собой напрашивалось.
Но на одной из репетиций эта реплика Гулячкина Мейерхольда вдруг смутила:
► ...когда в 1925 году репетировали «Мандат», то был случай, который теперь покажется совсем неправдоподобным. У Эрдмана Гулячкин, когда выживают жильца, кричит, что копия его мандата послана товарищу Чичерину. Эраст на репетиции это выкрикнул, а Мейерхольд говорит: «Товарищи, все-таки Чичерин такое лицо... Неудобно! Надо кого-нибудь помельче». И предложил заменить Чичерина Сталиным. Так и орал потом Эраст на спектаклях.
Так эта мейерхольдовская «отсебятина» и вошла в текст пьесы и по сей день именно в таком виде и печатается во всех ее изданиях.
История, конечно, комическая. Но Мейерхольду, когда он потом вспоминал об этой замене, она такой, наверное, не казалась.
Видимо, Э. Гарин, игравший Гулячкина, с таким надрывом выкрикнул эту реплику, что она могла быть воспринята как издевательская по отношению к наркому.
На судьбе эрдмановского «Мандата» все это никак не отразилось. Сталин об этом, надо полагать, даже не узнал, а если бы и узнал, не исключено, что эта мейерхольдовская «отсебятина» ему бы даже понравилась.
А вот другая режиссерская импровизация на судьбе игравшегося спектакля сказалась самым роковым образом.
На сей раз дело касалось не «Мандата», а «Самоубийцы».
финальная сцена этой пьесы, в которой Подсекальников объявлял, что отказывается от самоубийства, у Эрдмана завершалась так:
► П у г а ч е в. То есть как проживем? Это что же такое, друзья, разворачивается? Я молчал, я все время молчал, любезные, но теперь я скажу. Ах ты, жулик ты эдакий, ах ты, чертов прохвост! Ты своими руками могилу нам выкопал, а сам жить собираешься. Ну, держись. Я себя погублю, а тебя под расстрел подведу, грабителя. Обязательно подведу.
Р а и с а Ф и л и п п о в н а. Расстрелять его!
Г о л о с а. Правильно.
С е м е н С е м е н о в и ч. Маша, Машенька! Серафима Ильинична! Что они говорят? Как же можно... Простите. За что же? Помилуйте! В чем же я виноват? Все, что вы на меня и на них потратили, я верну, все верну, до последней копейки верну, вот увидите. Я комод свой продам, если нужно, товарищи, от еды откажусь. Я Марию заставлю на вас работать, тещу в шахты пошлю. Ну, хотите, я буду для вас христарадничать, только дайте мне жить. (Встает на колени.)
А р и с т а р х Д о м и н и к о в и ч. Какая гадость! Фу!
С е м е н С е м е н о в и ч (вскакивая). Пусть же тот, кто сказал это «фу», товарищи, пусть он выйдет сюда. (Вытаскивает револьвер.) Вот револьвер, пожалуйста, одолжайтесь. Одолжайтесь! Пожалуйста!
А р и с т а р х Д о м и н и к о в и ч. Что за глупые шутки, Семен Семенович, опустите револьвер. Опустите револьвер, я вам говорю.
С е м е н С е м е н о в и ч. Испугались, голубчики. Ну, так в чем же тогда вы меня обвиняете? В чем мое преступление? Только в том, что живу.
Короткая реплика Подсекальникова: «Вот револьвер, пожалуйста, одолжайтесь!» в режиссерской экспликации Мейерхольда разрослась в длинную и весьма выразительную мизансцену, — можно даже сказать, в целую маленькую драму. А на том закрытом спектакле, который приехали смотреть «суперы» во главе с Кагановичем, сцена эта обрела совсем уже скандальный характер.