Дальше — допросы, которые вел следователь Шиваров, потом — ссыльный этап. Масс был отправлен в Тобольск, Эрдман — в Енисейск. Оба отделались сравнительно легко: всего лишь по три года ссылки и «минус десять», то есть без права проживания по отбытии ссылки в Москве и в других крупных городах.
Такая «общественная читка» «Самоубийцы» у Луначарского, быть может, и была. И Пятаков, Радек и Ворошилов, быть может, на ней действительно присутствовали. И реакция их вполне могла быть такой, какая здесь описана. И Луначарский, провожая Эрдмана и подавая ему пальто, вполне мог сказать ему нечто похожее на то, что, по этой версии, он ему сказал.
Но истинной причиной ареста Эрдмана и Масса все это быть, конечно, не могло.
Начать с того, что Луначарский никак не мог «из желания оградить Эрдмана от неприятностей» запретить его «Самоубийцу». Судьба пьесы, как мы знаем, решалась совсем в иных, более высоких инстанциях. И не «пытался Эрдман пристроить свою пьесу во МХАТ», а принята она была к постановке двумя театрами вполне официально и «с высочайшего соизволения». Да и времени от описанного Анной Владимировной эпизода до ареста ее отца и его соавтора прошло слишком много. Если причиной ареста была эта «общественная читка», почему Эрдмана не арестовали сразу? И при чем тут тогда ни в чем не повинный Масс?
Нет, повод для ареста соавторов был, конечно, совсем другой: либо «Заседание о смехе», либо — басни. Остается только установить, какой из этих двух скандалов повлек за собой вмешательство ГПУ. То есть — что чему предшествовало.
Установить это нетрудно, благодаря уже известному нам письму Всеволода Вишневского Зинаиде Райх. Там, если помните, была у него такая фраза:
► ...с каких пор Эрдман, автор грязных басен и «Самоубийцы», стал свежим, бодрым нашим писателем?
Письмо, содержащее эту реплику, было написано 11 января 1932 года.
Стало быть, о кремлевском скандале, разразившемся вокруг «грязных басен», в это время ему было уже известно.
А скандал вокруг альманаха «Год шестнадцатый» разразился в мае 1933-го. И А. Стецкий тоже наверняка знал о том, что случилось на приеме японского посла. Но альманах почему-то не задержал: видимо, какой это дело примет оборот, было тогда еще неизвестно, и, зная о письме Сталина Станиславскому, он занял осторожную, выжидательную позицию. А узнав, что судьба соавторов решена, стал оправдываться, объяснять свою «потерю бдительности» высокими дипломатическими соображениями.
► Этот альманах следовало задержать. Не сделал я этого только потому, что он вышел как раз в день приезда Горького сюда и это было бы для него весьма неприятным сюрпризом
Итак, сомнений нет: причиной ареста Николая Эрдмана и Владимира Масса стали их басни.
И хотя, получив за них по три года ссылки, они отделались сравнительно дешево, последствия этого — по тем временам весьма мягкого приговора — по крайней мере для одного из них оказались ужасны. В известном смысле можно даже сказать — смертельны.
Сюжет третийЛАУРЕАТ СТАЛИНСКОЙ ПРЕМИИ
Вскоре после доклада Хрущева на XX съезде партии известный советский поэт Павел Антокольский написал (не помню, успел ли он его напечатать до того, как тема эта опять стала закрытой) такое стихотворение:
Мы все — лауреаты премии,
Врученных в честь него,
Спокойно шедшие сквозь время,
Которое мертво.
Мы все — его однополчане,
Молчавшие, когда
Росла из нашего молчанья
Народная беда...
Стихотворение по смыслу покаянное, по видимости даже благородное, а по сути — весьма мутное (чтобы не сказать хуже).
Ведь по сути эта риторическая готовность взять на себя некую общую вину маскирует желание снять с себя свою, личную.
Ответственность за преступления не может быть общей, у каждого она своя, и ее нельзя разложить на всех, — как он говорит, «на равных».
И потом — что это значит: «Мы все...»?
Все — да не все!
Выбирая героев для этой своей книги, я менее всего думал о том, кто из них был лауреатом, а кто нет. Но арифметика получилась весьма выразительная.
Из двадцати выбранных мною персонажей лауреатами оказались лишь четверо: А.Н. Толстой, Эренбург, Фадеев и Симонов.
Все они безусловно заслужили эти свои награды. (К сожалению, не только высокими художественными достоинствами увенчанных премиями произведений. Чаще — даже наоборот.) Но остальные шестнадцать тоже не случайно были обойдены этими высокими званиями.
Ни Пастернак, ни Мандельштам, ни Замятин, ни Булгаков, ни Ахматова, ни Зощенко, ни Платонов ни при какой погоде стать лауреатами Сталинской премии, конечно, не могли.
Хотя...
Выбор Сталина был непредсказуем.
Был, например, однажды такой случай.
Утром, открыв газету, Виктор Платонович Некрасов узнал, что стал лауреатом Сталинской премии. Это явилось для него полной неожиданностью. Но, как тут же выяснилось, не только для него.
Спустя несколько минут ему позвонил Всеволод Вишневский. (Он был одним из членов Комитета по премиям.)
— Газеты читал? — спросил он.
Некрасов ответил, что да, читал, уже все знает.
— Так вот, — сказал Вишневский. — К твоему сведению. Вчера вечером в списке твоей фамилии не было.
— Ну и что? — не понял Некрасов.
— Ты что же, не понимаешь? Ведь ночью вписать ее туда мог только один человек!
Такие причуды у Сталина бывали редко. Обычно, награждая кого-либо из писателей премией своего имени, он руководствовался политическими соображениями. Именно они играли тут решающую роль. Но случалось, что политические критерии совпадали с художественными. Разумеется, не чьими-нибудь, а его, Сталина, художественными критериями и вкусами. Ну, и конечно, с представлениями самих лауреатов о художественной ценности их созданий, удостоенных высокой награды.
А.Н. Толстой, получив премию первой степени за своего «Петра», мог не сомневаться, что на этот раз и художественный вкус Сталину не изменил: у него были все основания считать этот роман одной из самых больших своих художественных удач.
Эренбург, получив Сталинскую премию за «Бурю», так, вероятно, не думал. Высшим своим художественным достижением он полагал «Хулио Хуренито». (Не раз сам об этом говорил.) Наверняка считал бы более справедливым, если бы премии удостоился его роман «День второй». Но и лауреатских своих книг — «Падения Парижа» и «Бури» — тоже не стыдился.
Фадеев, получивший премию за первый вариант «Молодой гвардии», наверно, тоже считал эту награду заслуженной.
Что же касается Симонова, то с известным основанием можно сказать, что каждое из его произведений, удостоенных премии (кроме пьесы «Чужая тень», которую он и сам считал неудачной и жалел, что написал ее), действительно было очередной его художественной вершиной. (Каков у писателя потолок, таковы и его вершины.)
Ну, а что касается Пастернака или Ахматовой, то они о том, чтобы стать лауреатами, разумеется, не могли даже и мечтать. Да и вряд ли этого и хотели.
Хотя...
Пастернак не только хотел, но и довольно прямо намекал на это (в письме А.С. Щербакову 16 июля 1943 года):
► Мне кажется, я сделал не настолько меньше нынешних лауреатов и орденоносцев, чтобы меня ставили в положение низшее по отношению к ним.
Мне казалось мелким и немыслимым обращаться к Иосифу Виссарионовичу с этими страшными пустяками.
Любящий Вас
Б. Пастернак.
Сегодня такой вариант событий, при котором Пастернак мог бы стать лауреатом, представляется совершенно немыслимым. Но бывали времена, когда он был вполне возможен и даже вероятен. Получил же Сталинскую премию (да еще первой степени) Михаил Лозинский за перевод «Божественной комедии» Данте. Так почему бы и Пастернаку не удостоиться того же за свои переводы Шекспира или «Фауста».
Ну, а что касается Ахматовой, то ее кандидатура, как мы помним, однажды даже выдвигалась на лауреатство. И не кем-нибудь, а Шолоховым, Фадеевым и А.Н. Толстым. Повернись события по-другому, глядишь, — чем черт не шутит! — могла бы и получить.
При своей готовности к любым услугам вполне мог бы стать лауреатом и Пильняк.
Да мало ли кто еще из «обойденных»...
О тех, кто — по тем или иным причинам (иногда и случайно) — попал в сталинскую мясорубку, говорить, разумеется, не приходится. Но из уцелевших при ином раскладе этой чести мог удостоиться едва ли не каждый. За исключением, пожалуй, только одного — Николая Робертовича Эрдмана
Чтобы автор «Самоубийцы» и «грязных» антисоветских басен стал лауреатом Сталинской премии? Такого, казалось, не могло бы случиться и при самом причудливом развитии событий.
Но именно это как раз и произошло.
И это при том, что ни сервилистом и «ловчилой» вроде Пильняка Николай Робертович не был. И взглядов своих и настроений не менял. И с намеками вроде тех, которые делал Щербакову Пастернак, ни к каким влиятельным лицам никогда не обращался.
Этот сюжет развивался и сложился совсем по другим законам, не имеющим в истории нашей литературы, пожалуй, никаких аналогий.
Кроме, разве, одной, к которой мы, быть может, еще обратимся.
Сосланный в Сибирь (в Енисейск) Николай Робертович свои письма к матери неизменно подписывал — «Мамин сибиряк». И шутку эту со смехом повторяла вся Москва.