Сталин и писатели Книга четвертая — страница 136 из 182

И дважды был ранен, когда

На запад, к горящей отчизне,

Мадьяр повезли поезда.

Зачем в Будапешт он вернулся?

Чтоб драться за каждую пядь,

Чтоб плакать, чтоб, стиснувши зубы,

Бежать за границу опять?..

С тех пор он повсюду воюет:

Он в Гамбурге был под огнем,

В Чапее о нем говорили,

В Хараме слыхали о нем...

Недавно в Москве говорили,

Я слышал от многих, что он

Осколком немецкой гранаты

В бою под Уэской сражен.

Но я никому не поверю:

Он должен еще воевать,

Он должен в своем Будапеште

До смерти еще побывать.

Пока еще в небе испанском

Германские птицы видны,

Не верьте: ни письма, ни слухи

О смерти его неверны.

Он жив. Он сейчас под Уэской.

Солдаты усталые спят.

Над ним арагонские лавры

Тяжелой листвой шелестят.

И кажется вдруг генералу,

Что это зеленой листвой

Родные венгерские липы

Шумят над его головой.

Я слышал, что за одно это стихотворение, которое он прочел публично, Симонова приняли в Союз писателей — вопреки всем пунктам и параграфам устава (по уставу полагалось, чтобы принимаемый представил хоть одну опубликованную книгу.)

Как видно, оно пришлось ко времени.

Вообще-то у Симонова всё, что он писал, всегда приходилось ко времени. Но это его стихотворение не было конъюнктурным. Доказательством тому может служить другое, написанное им шесть лет спустя:

Кружится испанская пластинка.

Изогнувшись в тонкую дугу,

Женщина под черною косынкой

Пляшет на вертящемся кругу.

Одержима яростною верой

В то, что он когда-нибудь придет,

Вечные слова «Yo te quiero»[3]

Пляшущая женщина поет.

В дымной, промерзающей землянке,

Под накатом бревен и земли,

Человек в тулупе и ушанке

Говорит, чтоб снова завели.

У огня, где жарятся консервы,

Греет свои раны он сейчас,

Под Мадридом продырявлен в первый

И под Сталинградом — в пятый раз.

Он глаза устало закрывает,

Он да песня — больше никого...

Он тоскует? Может быть. Кто знает?

Кто спросить посмеет у него?

Проволоку молча прогрызая,

По снегу ползут его полки.

Южная пластинка, замерзая,

Делает последние круги.

Светит догорающая лампа,

Выстрелы да снега синева...

На одной из улочек Дель-Кампо

Если ты сейчас еще жива,

Если бы неведомою силой

Вдруг тебя в землянку залучить,

 Где он, тот голубоглазый, милый,

Тот, кого любила ты, спросить?

Ты, подняв опущенные веки,

Не узнала б прежнего, того,

В грузном поседевшем человеке,

В новом, грозном имени его.

Что ж, пора. Поправив автоматы,

Встанут все. Но, подойдя к дверям,

Вдруг он вспомнит и мигнет солдату:

«Ну-ка, заведи вдогонку нам».

Тонкий луч за ним блеснет из двери,

И метель их сразу обовьет.

Но, как прежде, радуясь и веря,

Женщина вослед им запоет.

Потеряв в снегах его из виду,

Пусть она поет еще и ждет.

Генерал упрям, он до Мадрида

Все равно когда-нибудь дойдет.

Это стихотворение было написано в 43-м.

Сталин давно уже пересажал всех «испанцев» (не настоящих испанцев, а наших, воевавших в Испании). Уцелели немногие. И не то что для Симонова, для людей, куда менее осведомленных, чем он, это не было секретом:

► Был у нас в училище комиссар, подполковник Видеман. И вдруг узнаем: воевал в Испании. И какая же мысль самая первая, чему удивились? В Испании воевал и не арестован... А ведь мы, школьниками, рвались туда воевать с фашистами. И мы же удивляемся: не арестован.

(Г. Бакланов. Жизнь, подаренная дважды. М., 1999. Стр. 112).

Вернулись они из сталинских лагерей (не все, разумеется, а те, кто уцелел) через семнадцать лет. Так что сейчас такое стихотворение было совсем не ко времени. Тем не менее, Симонов его написал.

А тогда, в 37-м, когда родилось у него то, первое, — когда Сталин еще не вывел из Испании интербригады и Мадрид еще не пал, — в том же самом году Симонов вдруг почуял перемену курса.

Стихотворение «Генерал», посвященное памяти Матэ Залки, как уже было сказано, он написал в июле. А через месяц — в августе — начал писать поэму «Ледовое побоище».


* * *

Поворот «всем вдруг» от интернациональной идеологии к национальной, дер;авной, осторожно начатый Сталиным в начале 30-х, с годами обозначался все явственнее. Одним из самых первых отчетливых знаков этого поворота стал фильм Сергея Эйзенштейна «Александр Невский». На смену героям Гражданской войны (Чапаев, Щорс, Пархоменко) пришел новый герой — князь, причисленный Русской православной церковью к лику святых.

Сразу отменить революционную идеологию и заменить ее державной, царистской, было невозможно. На первых порах эти две идеологии надо было как-то совместить.

Задача была непростая, но Эйзенштейн с ней успешно справился.

► Можно было бы до мельчайших подробностей, до ничтожных деталей пейзажа, жестов второстепенных лиц и складок одежды, до последнего такта великолепной музыки Прокофьева проследить, каким образом слово и буква идеологии нашли свое воплощение в этом фильме. Перед нами нечто в своем роде совершенное, шедевр политической низости; как во всяком шедевре, в нем нет ничего лишнего и случайного, фильм, получивший всенародное признание, напоминает произведения немецкой кинематографии и литературы времен национал-социализма, но в русском варианте. Князь выглядит славянским арийцем Он снят так, что всегда кажется выше всех остальных и выше зрителя. Его язык представляет собой смесь архаически-народного словаря с языком газеты. Он враг богачей, друг, учитель и вождь беззаветно преданного ему народа и, судя по всему, атеист. В Новгороде тринадцатого века вообще нет никаких следов христианства, если не считать колокольного звона, который, однако, созывает людей не в храмы, а на городскую площадь, где князь выступает с речью, в которой клеймит врагов народа и изменников родины (процессы 1937—1938 гг.). Изменниками оказываются эксплуататоры народа — богатые купцы. Совмещение двух систем координат совершается легко и просто: классовый враг есть не кто иной, как враг национальный. Б отличие от обаятельных, душевно щедрых и свободомыслящих новгородцев, немцы преувеличенно богомольны. Они высокомерны, жестоки, коварны, трусливы и ненавидят русский народ. В фильме с изумительным искусством обыгрываются простейшие символы и элементарные семиотические приемы... Контрасты белого и черного, теплых грудных голосов русских женщин, поющих величественно-задушевную песню о родном крае, и мрачной дисгармонической мелодии рыцарского рога, лик Солнца на княжеском стяге и страшный, могильный латинский крест, вознесенный над коленопреклоненными немцами, над снежной пустыней, движение орденского войска, мертвого механического Запада, который замыслил поработить Русь и сломает себе на этом шею, — все сходится на одном, соединяется в единый вектор.

(Б. Хазанов. Миф Россия. Опыт романтической политологии. New York, 1986. Стр. 47-48).

Фильм «Александр Невский» вышел на экран в 1938-м.

Симонов над своей поэмой «Ледовое побоище», как уже было сказано, начал работать в августе 1937-го и в декабре того же года он ее закончил/ Я бы не стал на этом основании утверждать, что он был первым, а Эйзенштейн вторым. (Фильм тоже не в один день делается.) Но, во всяком случае, тут с полным основанием может быть применена утвердившаяся у нас несколько позже формула о Ломоносове и Лавуазье: «Одновременно, или даже несколько раньше».

Проблемой приоритета, однако, я заниматься не собираюсь. Гораздо больше меня тут занимает проблема пресловутой «смены парадигм».

Эйзенштейну, хоть он и был создателем самого знаменитого революционного фильма, было легче, чем Симонову. Его «Броненосец «Потемкин» вышел на экран в 1925-м, то есть тринадцать лет тому назад. А Симонов своего «Генерала» написал буквально вчера.

Как тут не вспомнить жалобу Маяковского:

Лицом к деревне

                          заданье

                               дано.

За гусли,

                 поэты други.

Поймите ж!

                   лицо у меня

                              одно.

Оно — лицо,

                   а не флюгер.

И тем не менее, с задачей совмещения двух, казалось бы, взаимоисключающих идеологических парадигм Симонов справился не хуже Эйзенштейна. Пожалуй, даже лучше.

Но, решая эту непростую задачу, он пошел другим, своим путем.

В отличие от Эйзенштейна он не стал изображать князя «славянским арийцем», который «всегда выше всех», а рисовал его портрет совсем другими красками:

Был жилист князь и тверд, как камень,

 Но не широк и ростом мал...

Лицом в отцовскую породу,

 Он от всего отдельно нес

Большой суровый подбородок

И крючковатый жесткий нос

И язык князя не являет «смесь архаически-народного словаря с языком газеты». Это несколько осовремененный, но — живой язык. И уж, конечно, никакой он не атеист, этот симоновский князь: