Сталин и писатели Книга четвертая — страница 142 из 182

Как будто за каждою русской околицей,

Крестом своих рук ограждая живых,

Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся

За в бога не верящих внуков своих...

Ты знаешь, наверное, все-таки родина —

Не дом городской, где я празднично жил,

А эти проселки, что дедами пройдены,

С простыми крестами их русских могил.

По русским обычаям, только пожарища

На русской земле раскидав позади,

На наших глазах умирают товарищи,

По-русски рубаху рванув на груди.

Нас пули с тобою пока еще милуют.

Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,

Я все-таки горд был за самую милую,

За горькую землю, где я родился,

За то, что на ней умереть мне завещано,

Что русская мать нас на свет родила,

Что, в бой провожая нас, русская женщина

По-русски три раза меня обняла.

В искренности этого стихотворения, подлинности выплеснувшегося в нем чувства сомневаться не приходится. Но есть в нем некоторый — не то чтобы нарочитый, искусственный, но все-таки и не совсем естественный нажим на слова «Русь», «Россия», «русский», «русская», «по-русски»...

В восьми процитированных четверостишиях эти слова возникают и повторяются девять раз.

Что-то в этом все-таки есть ненормальное.

Тут уместно еще раз вспомнить то, о чем говорил мой сосед Иван Иванович Рощин. «Двадцать лет, — пожаловался он мне, — я боялся сказать, что я русский!»

И вот — запрет снят. Можно, наконец, выговориться. Выкричаться.

Но главное тут, конечно, не это.

Главное — то, что национальное чувство, сознание своей «русскости» было тогда до предела обострено ненавистью к вторгшемуся на родную землю иноземному захватчику, немцу. Не «фашисту», а именно — немцу.

Это сознание, это чувство, которое владело миллионами русских людей, тоже выразил Симонов. Выразил с такой яростью и силой, с какой не сделал это никто, кроме него. (Разве только Эренбург.)

Если дорог тебе твой дом,

Где ты русским выкормлен был,

Под бревенчатым потолком

Где ты, в люльке качаясь, плыл;

Если дороги в доме том

Тебе стены, печь и углы,

Дедом, прадедом и отцом

В нем исхоженные полы...

Если ты не хочешь, чтоб пол

В твоем доме немец топтал,

Чтоб он сел за дедовский стол

И деревья в саду сломал..

Если мать тебе дорога —

Тебя выкормившая грудь,

Где давно уже нет молока,

Только можно щекой прильнуть,

Если вынести нету сил,

Чтобы немец, ее застав,

По щекам морщинистым бил,

Косы на руку намотав;

Чтобы те же руки ее,

Что несли тебя в колыбель,

Мыли немцу его белье

И стелили ему постель...

Если ты не хочешь отдать

Ту, с которой вдвоем ходил,

Ту, что долго поцеловать

Ты не смел — так ее любил, —

Чтобы немцы ее живьем

Взяли силой, зажав в углу,

И распяли ее втроем,

Обнаженную, на полу;

Чтоб досталось трем этим псам

В стонах, в ненависти, в крови

Всё, что свято берег ты сам

Всею силой мужской любви...

Знай: никто ее не спасет,

Если ты ее не спасешь;

Знай: никто его не убьет,

Если ты его не убьешь...

Если немца убил твой брат,

Если немца убил сосед. —

Это брат и сосед твой мстят,

А тебе оправданья нет.

За чужой спиной не сидят,

Из чужой винтовки не мстят,

Если немца убил твой брат, —

Это он, а не ты, солдат.

Так убей же немца, чтоб он,

А не ты на земле лежал,

Не в твоем дому чтобы стон,

А в его по мертвым стоял...

Пусть исплачется не твоя,

А его родившая мать,

Не твоя, а его семья

Понапрасну пусть будет ждать.

Так убей же хоть одного!

Так убей же его скорей!

Сколько раз увидишь его,

Столько раз его и убей!

(К. Симонов. Стихи. Пьесы. Рассказы. М. 1949. Стр. 137-139).

В однотомнике Большой серии «Библиотеки поэта», собравшем главные его стихи, стихотворение это называется: «Если дорог тебе твой дом...» Но тогда, в тот год, когда явилось на свет, оно называлось иначе: «Убей его!»

И звучало иначе. Совсем не так, как в этом, вышедшем полвека спустя, его однотомнике. (И не только в нем: в однотомнике «Библиотеки поэта» стихотворение было перепечатано из издания 1948 года, стало быть, изменения, которые внес в его текст автор, были сделаны еще вон когда!)

Редакторская правка, которой после войны подверг это стихотворение автор, была как будто не так уж велика. Она свелась к замене только одного слова. Всюду, где в тексте 42-го года упоминалось слово «немец», теперь стояло — «фашист». В 1942 году, где бы ни печаталось это стихотворение (а печаталось оно в разных изданиях), никаких «фашистов» не было и быть не могло. И не только потому, что так тогда не говорили, а потому, что именно слово «немец» отвечало самой сути, самому духу этого стихотворения. Гадливое чувство, брезгливость, которую испытывает лирический герой при мысли, что руки его матери будут мыть немцу его белье и стелить ему постель, вызывает у него не «фашист», а именно немец.

Это чувство было реальным, подлинным. И владело оно тогда многими.

Вот как «зафиксировал» его Борис Слуцкий в одном из своих военных стихотворений.

Называется оно — «Госпиталь»:

Здесь

ставший клубом

бывший сельский храм —

лежим

под диаграммами труда,

но прелым богом пахнет по углам...

На глиняном истоптанном полу

томится пленный,

раненный в живот.

Под фресками в нетопленом углу

лежит подбитый унтер на полу.

Напротив,

на приземистом топчане,

Кончается молоденький комбат.

На гимнастерке ордена горят.

Он. Нарушает. Молчанье.

Кричит! (Шепотом — как мертвые кричат.)

Он требует, как офицер, как русский,

как человек, чтоб в этот крайний час

зеленый,

рыжий,

ржавый

унтер прусский

не помирал меж нас!

Он гладит, гладит, гладит ордена,

оглаживает,

гладит гимнастерку

и плачет,

плачет,

плачет

горько,

что эта просьба не соблюдена.

Лежит подбитый унтер на полу...

и санитар его, покорного,

уносит прочь, в какой-то дальний зал,

чтоб он

своею смертью черной

комбата светлой смерти

не смущал.

И снова ниспадает тишина,

И новобранца наставляют воины:

— Так вот оно.

какая

здесь

война!

Тебе, видать,

не нравится

она —

попробуй

перевоевать

по-своему!

Симонов однажды сказал (не сказал, а написал, даже напечатал), что выше всех стихов о войне, в том числе и своих собственных, ценит военные стихи Слуцкого. Они ему особенно близки, и он хотел бы, если бы смог, быть их автором. Думаю, что не в последнюю очередь он имел при этом в виду вот это его стихотворение.

Но военные стихи Слуцкого были написаны потом. А военные стихи Симонова — тогда. Когда полстраны было под немцами. И мало что из написанного в то время — и в стихах, и в прозе, — не только популярностью, но и силой воздействия на умы и души миллионов людей могло сравниться с стихотворением Симонова «Убей его».

Это была честное, искреннее, правдивое стихотворение. Но все-таки промелькнула в нем одна фальшивинка.

Если ты отца не забыл,

Что качал тебя на руках,

Что хорошим солдатом был

И пропал в карпатских снегах,

Что погиб за Волгу, за Дон,

За отчизны твоей судьбу;

Если ты не хочешь, чтоб он

Перевертывался в гробу,

Чтоб солдатский портрет в крестах

Взял фашист и на пол сорвал

И у матери на глазах

На лицо ему наступал...

Пропал «в карпатских снегах». Речь, стало быть, о войне 14-го года. Ни Волге, ни Дону немцы тогда не угрожали, и судьба отчизны, — как в эту, Отечественную, — тогда на волоске не висела. И «солдатский портрет в крестах» вряд ли мог красоваться на стене — хоть городской квартиры, хоть крестьянской избы. Хранить — да еще открыто вешать на стену — такие портреты, как уже было говорено, тогда было смертельно опасно.

Это была — та же, что в «Русских людях», — уже привычная для Симонова дань новому сталинскому политическому курсу, новой сталинской идеологии.

А пронизывающая стихотворение ненависть и гадливость к немцу (именно к немцу, а не «фашисту») была не идеологией, а чувством. И не будь это чувство искренним, не было бы и стихотворения.

Вот почему не надо было бы ему в послевоенных изданиях этого стихотворения менять «немцев» на «фашистов».

Конечно, сделал он это не по своей воле, а под давлением изменившихся обстоятельств.

Скорее всего, это было даже не давление, а жесткий ультиматум: не вычеркнешь «немцев», не заменишь их «фашистами», — печататься (перепечатываться) это стихотворение не будет.

И все-таки не надо было бы ему на это соглашаться.


* * *

Представим себе на минуту, что под давлением тех же изменившихся обстоятельств Симонову предложили бы переменить название написанной в том же 42-м году знаменитой его пьесы. Назвать ее не «Русские люди», а — «Советские люди». Ну, и, разумеется, внести в ее текст некоторые, совсем небольшие изменения. Чтобы Глоба уходил на смерть, запевая не «Соловей, соловей, пташечка», а, скажем, «Широка страна моя родная...», а Сафонов при этом бы восклицал: «Ты слыхал или нет, писатель? Ты слыхал или нет, как советские люди на смерть уходят?»