Пока
поэты
тупили перья,
Пока
о счастье
писали поэты, —
Со Сталиным
рядом
работал Берия!
А ты?
Ты ведь чувствовал
это!
Прочитав их, Эренбург поморщился: — Почему — рядом? Вместе!
Сегодняшний читатель, наверно, даже и не ощутит всей глубины пропасти, лежащей между этими двумя определениями: «рядом» или «вместе» — не всё ли равно?
Но в этих двух, казалось бы, не столь уж различных определениях заключались две разные — и не просто несхожие, а прямо противоположные — исторические концепции. Если угодно, даже — два противостоящих одно другому мировоззрения.
«Рядом» — это значило, что коварный враг, как это уже не раз бывало в истории нашей страны, пробрался в самое сердце партии, сумел втереться в доверие самого ее вождя. И творил свое черное дело. И все плохое, все страшное, что было в нашей жизни, шло от него. А вождь — как был, так и оставался в ангельски чистых, незапятнанных белых ризах.
«Вместе» — это значило, что обо всех черных делах своего подручного Сталин знал. И не просто знал, а прямо поручал, приказывал ему их творить. Это значило, что Берия был орудием Сталина, послушным исполнителем его воли. Говоря попросту, это значило, что именно он, Сталин, а не какой-то там Берия, и был главным врагом народа.
Симонов к таким определениям тогда (да и потом тоже) был еще не готов.
Но кое-что о Сталине он в то время тоже уже знал:
► Вскоре после сообщения о фальсификации дела врачей членов и кандидатов в члены ЦК знакомили в Кремле, в двух или трех отведенных для этого комнатах, с документами, свидетельствующими о непосредственном участии Сталина во всей истории с «врачами-убийцами», с показаниями арестованного начальника следственной части бывшего Министерства государственной безопасности Рюмина о его разговорах со Сталиным, о требованиях Сталина ужесточить допросы — и так далее, и тому подобное. Были там показания и других лиц, всякий раз связанные непосредственно с ролью Сталина в этом деле. Были записи разговоров со Сталиным на эту же тему. Не убежден, но, кажется, первоначально записанных на аппаратуру, а потом уже перенесенных на бумагу.
Я в три или четыре приема читал эти бумаги на протяжении недели примерно. Потом чтение это было прекращено, разом оборвано. Идея предоставить членам и кандидатам в члены ЦК эти документы для прочтения принадлежала, несомненно, Берии...
Чтение было тяжкое, записи были похожи на правду и свидетельствовали о болезненном психическом состоянии Сталина, о его подозрительности и жестокости, граничащих с психозом. Документы были сгруппированы таким образом, чтобы представить Сталина именно и только с этой стороны.
Вот он вам, ваш Сталин, как бы говорил Берия, не знаю, как вы, а я от него отрекаюсь. Не знаю, как вы, а я намерен сказать о нем всю правду. Разумеется, при этом он представлял в документах только ту правду, которая ему была нужна и выгодна, оставляя за скобками все остальное.
Около недели эти документы были в ходу. После этого с ними никого уже не знакомили....
Надо сказать, что, хотя цель Берии была достаточно подлой и она вскоре стала совершенно ясна мне, документы эти, пусть и специфически подобранные, не являлись фальшивыми. Поэтому к тому нравственному удару, который я пережил во время речи Хрущева на XX съезде, я был, наверное, больше готов, чем многие другие люди.
Несмотря на оговорки («... цель Берии была достаточно подлой...»; «... он представлял в документах только ту правду, которая ему была нужна и выгодна, оставляя за скобками все остальное...»), из записи этой видно, что обрушившаяся на него в этих, хоть и тенденциозно подобранных, документах страшная правда о Сталине не стала для него шоком. Кое о чем, стало быть, он и раньше уже догадывался, а кое-что, может быть, даже и знал.
Но тут важно не то, что он знал (или узнал), а ЧТО при этом ЧУВСТВОВАЛ.
Об этом мы можем судить по такому его признанию:
► Я не был заядлым сталинистом ни в пятьдесят третьем, ни в пятьдесят четвертом году, ни при жизни Сталина. Но в пятьдесят четвертом году, после смерти Сталина, у меня в кабинете доли появилась понравившаяся мне фотография Сталина, снятая со скульптуры Вучетича на Волго-Донском канале, — сильное и умное лицо старого тигра. При жизни Сталина никогда его портретов у меня не висело и не стояло, а здесь взял и повесил. Это был не сталинизм, а скорей нечто вроде дворянско-интеллигентского гонора: вот когда у вас висели, у меня не висел, а теперь, когда у вас не висят, у меня висит. Кроме того, эта фотография нравилась мне.
В пятьдесят пятом году, издавая книгу стихотворений и поэм, я включил в нее очень плохие стихи, написанные в сорок третьем году, вскоре после Сталинграда. Стихи о том, как Сталин звонит Ленину из Царицына, как это повторяется уже в Великую Отечественную войну, когда безымянный генерал или командующий звонит из Сталинграда Сталину, как когда-то тот звонил Ленину. Стихотворение, не богатое ни по мысли, ни по исполнению, в свое время не напечатанное, так и оставшееся лежать у меня в архиве. А в пятьдесят пятом году я вдруг взял да и напечатал его. Зачем? Тоже, видимо, из чувства противоречия, в какой-то мере демонстративно.
Можно ли представить себе, чтобы Эренбург в 1953 или 1954 году «из чувства противоречия» повесил у себя дома портрет Сталина? Или в 1955-м демонстративно включил в какую-нибудь свою книгу одну из тех апологетических статей о Сталине, которые при жизни Хозяина ему приходилось писать?
Особенно удивляться тут не приходится. Эренбург был на четверть века старше Симонова. Сталин еще только подбирался к власти, а у него за плечами уже была большая и сложная жизнь...
Но вот ЧТО думал и чувствовал в те дни другой поэт, сверстник Симонова:
В то утро в Мавзолее
Был похоронен Сталин.
А вечер был обычен —
Прозрачен и хрустален.
Шагал я тихо, мерно
Наедине с Москвой
И вот что думал, верно,
Как парень с головой:
Эпоха зрелищ кончена,
Пришла эпоха хлеба.
Перекур объявлен
У штурмовавших небо.
Перемотать портянки
Присел на час народ,
В своих ботинках спящий
Невесть который год.
Нет, я не думал этого,
А думал я другое:
Что вот он был — и нет его,
Гиганта и героя.
На брошенный, оставленный
Москва похожа дом.
Как будем жить без Сталина?
Я посмотрел кругом:
Москва была не грустная,
Москва была пустая.
Нельзя грустить без устали.
Все до смерти устали.
Все спали, только дворники
Неистово мели,
Как будто рвали корни и
Скребли из-под земли,
Как будто выдирали из перезябшей почвы
Его приказов окрик, его декретов почерк:
Следы трехдневной смерти
И старые следы —
Тридцатилетней власти
Величья и беды.
Я шел все дальше, дальше,
И предо мной предстали
Его дворцы, заводы —
Все, что воздвигнул Сталин:
Высотных зданий башни,
Квадраты площадей...
Социализм был выстроен.
Поселим в нем людей.
Автор этого стихотворения — Борис Слуцкий, — как уже сказано, был сверстником Симонова. Точнее — почти сверстником (он был четырьмя годами его моложе). Стало быть, тоже принадлежал к поколению тех, кого «вырастил Сталин». Немудрено, что кое-что связывает, роднит это его стихотворение с тем, о чем думал и писал в те дни Константин Симонов.
Вот, например, слово «величье». (К нему мы еще вернемся, а пока оставим его на совести автора.) Или утверждение, что при Сталине «социализм был выстроен» и осталась теперь только самая малая малость: поселить в нем людей. Как у «парня с головой» мог повернуться язык выговорить такое?!
Но это всё — мысли, размышления. (Стихотворение так и называется: «Современные размышления».) А я — про чувства
А чувство, которое вызвало к жизни это стихотворение, было то же, что продиктовало Эренбургу его «Оттепель»: ВЗДОХ ОБЛЕГЧЕНИЯ.
Слуцкий, стало быть, был ЧЕЛОВЕКОМ ОТТЕПЕЛИ.
А Симонов...
Хотел написать: «А Симонов — не был». Но, подумав, решил, что это было бы неправильно.
Симонов глубже, чем Слуцкий (не говоря уже об Эренбурге), вмерз в лед сталинской «полярной преисподней». Поэтому и размораживался, оттаивал он медленнее. Но он тоже был ЧЕЛОВЕКОМ ОТТЕПЕЛИ.
Ведь оттепель — еще не весна
То, что на дворе уже не лютует зима, что уже начало подтаивать, помимо многих других примет и знаков намечающихся перемен, проявилось в том, что Эренбургу на статью Симонова позволили ответить.
Эренбургу, как мы знаем, и раньше было многое позволено, потому что «он Эренбург», но это, кажется, был первый случай, когда начальственный окрик вылился в дискуссию с незапланированным и не вполне ясным результатом.
Ответ Эренбурга был довольно-таки язвительным, можно даже сказать издевательским.
Уже само ее название («О статье К. Симонова») иронически повторяло, по существу, пародировало официозную стилистику статьи Симонова, которая, в соответствии с традициями советской литературной критики сталинских времен, была названа сухо, по-канцелярски: «Новая повесть Ильи Эренбурга».
В таком же пародийном стиле был выдержан весь ответ Эренбурга Симонову:
► Объяснение, видимо, следует искать в той поспешности, с какой написана статья...
Повторяя слова К. Симонова, я могу сказать, что в некоторых местах его статьи «торопливость переходит в легкомыслие»...