Сталин и писатели Книга четвертая — страница 176 из 182

Наверное, у него внутри происходила невидимая для постороннего глаза борьба между личными, внутренними оценками книг и оценками их политического, сиюминутного значения...

(Там же. Стр. 435-436).

Тут дело даже не в том, что весь этот набор пошлостей, трюизмов и даже глупостей Симонов комментирует уважительно и серьезно.

Ему даже в голову не приходит, что все это говорится не о литературе, а о ПСЕВДОЛИТЕРАТУРЕ. И даже — АНТИЛИТЕРАТУРЕ.

Мой друг, художник Борис Биргер, однажды рассказал мне такую назидательную историю. Разговорился он как-то с одним своим собратом по живописному цеху, и тот поделился с ним своим жизненным успехом. Его сделали членом какого-то важного худсовета, или жюри, или, как это у них называлось, закупочной комиссии. В общем, они там должны были решать, какие из представляемых на их суд картин надлежит поощрить, а какие отвергнуть.

— Замечательно! — отреагировал на это сообщение Биргер. — Поздравляю!

— Да поздравлять вроде не с чем, — ответил приятель.

— Я понимаю, — сказал Биргер, — у тебя теперь будет много забот. Но ведь это же замечательно, что судьбу наших работ будут решать не только ничего не смыслящие в нашем деле чиновники, но и свой брат, художник.

— Так-то оно так, — возразил приятель. — Но понимаешь, какая штука! Сразу же выяснилось, что я для этого не гожусь. Представляешь, ставят перед нами картину. Все дружно, в один голос, начинают ее ругать. И то плохо, и это. В общем, никуда она, эта картина, не годится.

— А ты не согласен, что ли?

— То-то и дело, что согласен. Но следом за ней ставят другую, точно такую же. И тут все начинают так же дружно ее хвалить. А я никакой, ну решительно никакой разницы между этими двумя картинами не вижу. Нет, брат, не гожусь я для этого дела.

— Ничего, — легкомысленно подбодрил его Биргер. — Привыкнешь, научишься.

На том они и расстались.

А через месяц-другой снова встретились.

— Ну, как? — спросил Биргер. — Как там твой худсовет?

— Плохо, брат, — хмуро ответил приятель. — Совсем плохо.

— Что? По-прежнему не понимаешь, что к чему?

— То-то и беда, что стал понимать. И разницу между ними научился видеть. И хвалю теперь то, что они все хвалят, и отвергаю то, что они отвергают. И тут я понял! Бежать мне надо с этого худсовета! Бежать!

Симонов сбежать с того «худсовета», который возглавлял Сталин, конечно, не мог. И удивляться тут надо не тому, что он не смог тогда, даже наедине с собой, подняться над этими примитивными, узколобыми сталинскими рассуждениями. Более всего поражает, что эти «мудрые» сталинские мысли сохраняли над ним свою власть и четверть века спустя, когда он комментировал их в последней, предсмертной своей книге.


* * *

О том, как тяжело было ему расставаться со своими «сталинистскими» иллюзиями, Симонов рассказал в стихотворении, написанном в феврале—марте 1956 года, но увидевшем свет уже только в новые, постсоветские времена. (При жизни он не мог, да и не пытался его напечатать.)

Редактор просит выстричь прочь

Из строчек имя Сталина.

Но он не может мне помочь

С тем, что в душе оставлено.

Уж тут не до искусства,

Плохие ли, хорошие,

На то они и чувства —

Они к костям приросшие.

Я с ними прошагал войну,

Я с ними юность прожил,

И лучше я их прокляну,

Чем оскверню их ложью.

Доверчивость и слепота —

Все так, всего хлебнули,

И имя это изо рта

У нас порой тянули.

Но ведь у каждого из нас —

И так оно бывало,

Что, слушая его приказ,

В глазах слеза стояла.

И с родиной соединив 

То имя, как судьбу,

Шли в бой, душой не покривив

До гроба и в гробу.

И как быть со слезами,

Что в трауре знаменном

Не кто-нибудь, а сами

Глотали мы в Колонном?

Кому легко все это,

Тот просто жил, чтоб выжить.

Глагола «выстричь» нету!

Другой есть, трудный, — выжечь.

Да, много выжечь надо,

И вольно ли, невольно,

Куда ни ткнешься взглядом —

Везде до кости больно.

Но нам на плечи взвалено,

На всех нас, без изъятья,

—  За Родину, за Сталина! —

Разъять на два понятья.

Измерить все, что пройдено,

И имя то открыто

Взять отодрать от Родины

Везде, где зря пришито.

И этот труд ужасный

Проделает народ,

С душой прямой и ясной,

Сквозь всё идя вперед!

А строчки — дело совести.

По мне — так не спеши,

Пусть остаются повестью

Обманутой души.

Стихотворение очень личное, предельно искреннее. Но даже и в нем он не удержался от обязательного казенного словоблудия:

И этот труд ужасный

Проделает народ,

С душой прямой и ясной,

Сквозь всё идя вперед!

Бледностью, невыразительностью, поэтической беспомощностью (чего стоит одна только строка: «Сквозь всё идя вперед») это четверостишие резко контрастирует с исповедальным, лирическим строем всего стихотворения. Но это — ладно... Видно, считал, что без этого казенного поклона нельзя. Хуже — другое. То, что даже в самой этой своей предельно искренней лирической исповеди он не сумел обойтись без насильственно вколоченного в сознание современников насквозь фальшивого государственного мифа.

Я имею в виду формулу: «За Родину, за Сталина!»

Даже сегодня еще можно услышать, что с этими словами бойцы поднимались в атаку. Шли на смерть и умирали. А поскольку это нередко повторяют и люди старшего поколения, — те, что жили тогда, в те, ныне уже легендарные времена, — многие верят, что так оно на самом деле и было.

На самом деле, однако, ничего подобного не было.

Все мои друзья, прошедшие войну, решительно утверждают, что не только сами никогда не шли в атаку с этими словами, но и ни разу не слышали, чтобы это делал кто-нибудь из их товарищей.

В одном таком разговоре со своим другом-фронтовиком, который даже слегка горячился, доказывая мне, что ничего похожего в натуре никогда не было, я примирительно сказал:

— Я понимаю, ты не кричал, подымаясь в атаку: «За Родину, за Сталина!» Твои бойцы, а также другие командиры взводов и рот, наверно, тоже этого не делали. Но политруки-то небось кричали? Им велено было так кричать, они и кричали.

— Нет, — упрямо покачал он головой. — И политруки не кричали. Если ты хочешь знать, что в таких случаях делали и что кричали политруки, прочти стихотворение Слуцкого «Как делают стихи».

Стихотворение это я хорошо знал, но послушался, перечитал его.

Прочитайте его и вы:

Стих встает, как солдат. Нет. Он — как политрук,

что обязан возглавить бросок,

отрывая от двух обмороженных рук

Землю (всю), глину (всю), весь песок.

Стих встает, а слова, как солдаты, лежат,

как славяне и как елдаши.

Вспоминают про избы, про жен, про лошат.

Он-то встал, а кругом ни души.

И тогда политрук — впрочем, что же я вам

говорю, — стих — хватает наган,

Бьет слова рукояткою по головам,

сапогом бьет слова по ногам.

И слова из словесных окопов встают,

выползают из-под словаря,

и бегут за стихом, и при этом — поют,

мироздание все матеря.

И, хватаясь (зачеркнутые) за живот, 

умирают, смирны и тихи.

Вот как роту в атаку подъемлют, и вот

как слагают стихи.

Знал ли всё это Симонов?

Наверно, знал. Не мог не знать. Но это знание не входило в его собственный опыт.

Войну он прошел специальным корреспондентом «Красной Звезды», полковником. А мой товарищ, который, горячась, упрямо убеждал меня, что, идя в атаку, «За Родину, за Сталина» никто не кричал, был сперва рядовым, потом — лейтенантом, командиром роты.

Да и у Слуцкого, который кончил войну майором, тоже был другой, не тот, что у Симонова, военный опыт.

Но вот как коснулся этой темы и как решил ее другой поэт, военный опыт которого был скорее сродни симоновскому.

Читая опубликованные недавно «Рабочие тетради» А.Т. Твардовского, я наткнулся там на такую заготовку к «Теркину на том свете»:

► ...Встреча Теркина на том свете с Верховным

(—  Умер за меня?

— Нет, товарищ Сталин. За себя скорее.

— Но ведь кричал: «За Родину, за Сталина»?

— Как сказать, кричал больше матом.)

(Знамя. 2000, № 7. Стр. 113).

Так этот замысел блеснул ему впервые. На следующей же странице «Рабочих тетрадей» он получил некоторое развитие. Родилось четверостишие:

Уж кому-кому не знать,

Как не нам, солдатам,

Что ходить случалось в бой

Чаще — просто — с матом.

Спустя еще несколько страниц на свет явился уже целый стихотворный отрывок, в который отлился этот первоначальный набросок:

Тот, кто службе жизнь твою

Придал безвозмездно,

За кого ты пал в бою,

Как тебе известно.

Теркин вскинул бровь и вкось

Поглядел вполвзгляда

И устало молвил:

Брось, Я прошу, не надо.

— Почему же? А печать?

Не забыл, вояка,

Что ты должен был кричать,

Как ходил в атаку?

—  Знаешь, лучше умолчим,