Сталин и писатели Книга первая — страница 45 из 133

(Там же, стр. 470.)

Эпитеты «антисоветский», «антисоветское» наверняка возникли бы и по поводу главного пафоса той пастернаковской речи. Но Борис Леонидович дал для них дополнительный повод, откровенно признавшись в своем выступлении, что поначалу он не понял и не принял партийный курс на коллективизацию.

Это немедленно отметила «Комсомольская правда», напечатав еще одну редакционную статью, в продолжение и развитие той, которая появилась на ее страницах 23 февраля.

Тон газеты, естественно, стал теперь резче. Этот новый «откровенный разговор» был уже не «О творчестве Бориса Пастернака», а о выплеснувшихся в его речи явно «не наших» его политических взглядах:

В своей путаной и во многом ошибочной речи поэт Б. Пастернак попытался огульно охаять все выступления нашей печати и оправдать критикуемое формалистическое уродство в искусстве…

Не поняв огромного принципиального значения борьбы с формализмом, борьбы, продиктованной народной любовью и возросшими требованиями к искусству, Пастернак счел возможным в 1936 году бросить советской печати чудовищный упрек в «орании» на писателей…

Пастернак, не стесняясь, без краски стыда, рассказал на московском собрании писателей о том, что он-де поверил в коллективизацию лишь перед самым съездом писателей, т.е. тогда, когда она была уже в основном завершена, когда самый отсталый крестьянин на личном опыте уже давно «поверил» в нее. Поэт отстал от такого крестьянина на годы…

Пора бы Пастернаку понять всю вредную ошибочность своей позиции, своего отношения к борьбе за большое социалистическое народное искусство.

(«Аве вынужденные реплики. «Комсомольская правда», 1936, 16 марта.)

В тот же день на эту тему высказалась и «Правда».

Это была не статья, а репортаж, скромно озаглавленный: «С общемосковского собрания писателей». Но, вопреки всем законам жанра, репортерский отчет о писательском собрании почти целиком был посвящен Пастернаку.

Вот что там о нем говорилось:

Б. Пастернак для начала заявил, что он-де не понимает статей о формализме и натурализме, напечатанных в последнее время, да и вообще ему, Пастернаку, сдается, что лучше было бы совсем не писать на эту тему. И о современной тематике тоже-де не следует говорить. Поэт есть прорицатель, он должен прорицать, идти впереди своего времени, а вы, критики, хотите, чтобы я изображал сегодняшнюю жизнь, людей своего времени и т.п.

Претенциозность выпирала из всей речи Пастернака, пренебрежение к читателю, претензия на писательскую непогрешимость делали его речь наивной; претензии на роль пророка, возвещающие миру истины, скрытые от глаз обыкновенных смертных, делали ее смешной…

…Удовлетворить подобными дешевыми средствами уже нельзя ни писательскую общественность, ни колоссально выросшие культурно миллионы читателей — рабочих и колхозников.

(«Правда», 16 марта 1936 г.)

В соответствии с уже прочно установившимися правилами той игры Пастернака надо было заставить покаяться, признать, что выступление его было ошибочным и даже вредным. Такое покаяние, разумеется, еще не означало, что виновный будет прощен. Но это была обязательная часть ритуала.

Накануне на Пастернака было оказано обычное в таких случаях кулуарное давление. То есть не совсем кулуарное, конечно, а вполне официальное. Он был вызван в ЦК к заместителю заведующего отделом культпросветработы ЦК А.И. Ангарову (впоследствии, разумеется, расстрелянному), который внятно объяснил поэту, чем ему грозит его «бунт на корабле».

Пастернак вроде как внял уговорам и в день появления обеих статей — 16 марта — вновь выступил на продолжающейся «дискуссии».

Это — второе — его выступление по форме, как это и полагалось, было вроде как покаянным. Но по существу ни от одного положения предыдущей своей речи он не отказался:

Я не жалею того, что сделал это… И сегодня я все-таки повторяю пожелание о том, чтобы немножко повысить уровень разговоров обо всем этом не только у нас сейчас, но и впредь, чтобы устранен был этот тон высокомерия, а то получается совершенно дискредитирующее, невыгодное распределение ролей…

По-моему, наше искусство несколько обездушено, потому что мы пересолили в идеализации общественного…

Не торопитесь, подождите, вы увидите, что это очень спокойная мысль и может быть допустима…

Трагизм присутствует в радостях, трагизм — это достоинство человека и серьезность его, его полный рост, его способность, находясь в природе, побеждать ее. (Голос: «Совершенно неверно», шум.)

(Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. Стр. 480—481.)

Эта его мысль, о которой он сказал, что она «может быть допустима», в той обстановке была, разумеется, совершенно недопустима. Это была самая что ни на есть настоящая крамола. Как, впрочем, и все остальные мысли, высказанные им в той его речи.

На первый, не очень внимательный взгляд крамола эта была смягчена и даже слегка замаскирована полагающимся в таких случаях утверждением, что «партия всегда права».

Не произнести эту обязательную формулу в тех обстоятельствах Пастернак не мог. Но он и ее «оформил» по-своему, по-пастернаковски:

…Я буду говорить так, как подсказывается моей судьбой… Тысячу раз меня бы истерзали третьи руки, если бы в это дело не вмешивалась партия, благодаря ей я и существую.

У меня бывали случаи, когда на меня готовы были налететь за обмолвку или еще что-нибудь такое, но только вмешательство, прикосновение партии, то отдаленнейшее прикосновение, которое формирует нашу жизнь, дает лицо эпохе, составляет мою жизнь, кровь и судьбу, — только это вмешательство отвращало это. Вот, в «шкурной» форме, что для меня партия.

(Там же, стр. 478.)

Все в этом неожиданном в устах Пастернака и, как можно было бы подумать, насквозь лицемерном, вымученном, насильственно выжатом из него монологе обретает совершенно иной, простой и ясный смысл, стоит только слово «партия» всюду заменить словом «Сталин». При такой замене каждая из этих фраз дышит искренностью и правдой.

Это был сигнал «SOS», брошенный им Сталину: «Ты столько раз уже спасал меня от готовых меня растерзать «третьих рук»! Спаси и сейчас!»

Но те, кто готовился его «растерзать», были уверены, что на сей раз заступаться за него, отвращать надвигающуюся на него беду, отводить от него занесенную для расправы руку «партия» (читай — Сталин) не станет.

В этих новых обстоятельствах мягкая статья И. Лежнева уже не годилась. Надо было принимать другие, более крутые меры.

На следующий день после второго выступления Пастернака, 17 марта, стенограмма первого его выступления была послана Сталину.

По логике вещей ее должны были отправить «главному арбитру» еще 14-го. Но, видно, решили дождаться публичного отречения поэта от его «антисоветских» высказываний. А поскольку отречение не состоялось, было принято единственно возможное в тех обстоятельствах решение.

К посланной Сталину стенограмме было приложено письмо главного редактора «Правды» Л.З. Мехлиса:

ЦЕНТРАЛЬНЫЙ КОМИТЕТ ВКП(б) — товарищу СТАЛИНУ

На общемосковском собрании писателей, посвященном задачам художественной литературы, вытекающим из статей «Правды» об извращениях в искусстве, выступил поэт Пастернак, речь которого является хорошо продуманным антисоветским выпадом.

Начав с того, что он, Пастернак, до писательского съезда «не понимал коллективизации», что она казалась ему «ужасом, концом света» (это как раз в то время, когда тов. Бухарин призывал равняться на него всех советских поэтов), Пастернак заявил, что не понимает сейчас «кампании» против извращений и уродств в искусстве и что «человек должен пойти напролом, может быть, его каменьями побьют», но он не должен «слушаться критики, которая ему распределяет темы».

Пастернак пытался охаять всю работу советской печати в области борьбы с левацким уродством и трюкачеством в искусстве, характеризуя все выступления критики как грубый окрик («орут на один голос»), сравнивая ее с врачом, который принимает с «немытыми руками» только что родившегося ребенка, утверждая, что за всеми появившимися в последнее время статьями «любви к искусству не чувствуется», предостерегая «от произвола».

Принимая во внимание, что на общемосковском собрании писателей развернутой критики выступлений Пастернака не было, редакция просит разрешения подвергнуть критике речь Пастернака в «Правде».

(Александр Галушкин. «Сталин читает Пастернака». В кругу Живаго. Пастернаковский сборник. Stanford, 2000. Stanford Slave Studies. Vol. 22, стр. 48—49.)

Эта проектируемая Мехлисом статья, если бы она появилась, означала бы следующий виток набирающей все новые обороты идеологической кампании. По замыслу Мехлиса, она должна была стать даже более впечатляющей, чем начавшая кампанию статья «Сумбур вместо музыки». В той статье, при всей ее резкости, опера Шостаковича «хорошо продуманным антисоветским выпадом» все-таки названа не была.

Лазарь Флейшман, комментируя это письмо Мехлиса, весьма резонно замечает:

Можно полагать, что главный редактор не стал бы беспокоить вождя нескромной просьбой, если бы он не полагал, что инициатива его будет встречена сочувственно. Чиновники такого ранга идти на «намеренный риск» не способны.

(Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. Стр. 486.)

Соображение верное. Но к этому надо добавить, что у Мехлиса были и свои, более весомые основания рассчитывать на безусловную поддержку вождем любых его инициатив.

Он был не совсем обычным чиновником, и тут, пожалуй, стоит сказать об этом несколько слов.