И сбросим в море с берега в Крыму!
В искренности этих стихов сомневаться не приходится. Но — «когда было нужно», автор их — одним из первых — сменил эту революционную систему координат на другую. И мир в этой его новой системе координат оказался разделен уже не на красных и белых:
По русским обычаям, только пожарища
На русской земле раскидав позади,
На наших глазах умирают товарищи,
По-русски рубаху рванув на груди.
Нас пули с тобою пока еще милуют,
Но трижды поверив, что жизнь уже вся,
Я все-таки горд был за самую милую,
За горькую землю, где я родился.
За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.
Да, шла война, которая не зря с первых же своих дней стала называться отечественной. Но автор этих стихов (несомненно, тоже искренних) еще до войны почувствовал, что ветер переменился. И написал поэму «Ледовое побоище».
А для Демьяна этот поворот почему-то оказался не таким легким.
Казалось бы, ну какой он «линкор»? Смешно! Тоже ведь, «когда было нужно, — падал»:
Вот во время процесса троцкистов я думал, вот я вам покажу теперь. Хлестко написал, в стиле насмешки. Меня вызвал Каганович и говорит: «Это здорово, но не такой тон требуется». А я говорю:
«Да ведь я уже написал несколько стихов». И вот тут я пошел домой, обдумал все и надиктовал стихи, которые получились одними из лучших моих стихов.
Эти его стихи выглядели так:
«Пей, Лёвка, за успех!» — «За наше дело, Гришка!» —
За первый, «кировский», бутон.
День будет для меня и светел и хрустален,
Когда разоблачать уж нас не сможет Сталин».
На Сталина убийц вели!
Не удалось дойти к нему бандитским рожам.
Мы Сталина уберегли.
Не уберечь его — не можем!
Мы бережем его, как голову свою,
Как сердце собственное наше!..
и т.д.
«Надиктовать» еще сотни две (или — сколько прикажут) таких стихотворных строк для него труда не составляло. Рука была набита, а моральных препон — никаких.
Так что же помешало ему так же легко откликнуться на новый зов партии? На новый ее крутой поворот?
Ну да, Керженцев виноват, другие «контролирующие органы». Не вызвали, не предупредили, не поправили. Но только ли в этом была причина его катастрофы?
Нет, тут дело было серьезнее.
Как ни дико это прозвучит по отношению к такому сервильному стихотворцу, как Демьян Бедный, главной причиной постигшей его катастрофы было то, что этот крутой идеологический поворот, жертвой которого он стал, затронул самые основы его мировоззрения.
Владимир Солоухин в одном из последних своих, уже вполне откровенно антиленинских сочинений рассказал такую, судя по всему, сильно его травмировавшую историю:
Это было в Кахетии, на даче у Георгия Леонидзе. Ведь во время таких вот «декад», помимо официальных встреч и «мероприятий», «разбирают» нас, участников, по своим домам грузинские писатели. То Ираклий Абашидзе, то Константин Гамсахурдия, то Иосиф Нонешвили… Теперь вот Георгий Леонидзе на своей даче…
В этот раз настроение сложилось такое, что поэты (и прославленные поэты!) начали вдруг один за другим читать не свои, а чужие стихи… Зазвучали Гумилев, Цветаева, Блок… Кто-то прочитал «Мать» Николая Дементьева, кто-то «Зодчих» Дмитрия Кедрина, кто-то «Прасковью» Исаковского. Так шло, пока Сергей Васильев не встал и не оперся руками в край стола, словно собирался не стихи читать, а произносить речь на московском писательском собрании. Он выдвинул вперед тяжелый свой подбородок, оперся кулаками (а рукава засучены) о край стола и… заговорил:
— Да, дорогие друзья, да, да и да. Как только мы начинаем читать любимые стихи, сразу идут Гумилев и Блок. Хорошо, что прозвучали тут милые наши, можно сказать, современники: и Коля Дементьев, и Боря Корнилов, и Паша Васильев. Но я вам сейчас прочитаю одно прекрасное, воистину хрестоматийное стихотворение поэта, имя которого никогда, к сожалению, не возникает уже много лет в наших поэтических разговорах. Что-то вроде дурного тона. А между тем — напрасно. И я сейчас, идя наперекор установившейся традиции, назову это имя — Демьян Бедный.
Тут действительно шумок пробежал по застолью, так неожиданно это оказалось для всех, хотя и непонятно было, то ли это одобрительный шумок, то ли от удивления.
— Да, да и да! И чтобы показать вам, какой это был все-таки превосходный поэт, я прочитаю сейчас одно его стихотворение. Это маленький шедевр, забытый, к сожалению. А забывать такие стихи нам не следовало бы…
Этот маленький шедевр забытого поэта, как и Солоухин в своем рассказе о том запомнившемся ему застолье, я приведу тут полностью:
Был день, как день, простой, обычный,
Одетый в серенькую мглу.
Гремел сурово голос зычный
Городового на углу.
Гордяся блеском камилавки,
Служил в соборе протопоп.
И у дверей питейной лавки
Шумел с рассвета пьяный скоп.
На рынке лаялись торговки,
Жужжа, как мухи на меду.
Мещанки, зарясь на обновки,
Метались в ситцевом ряду.
На дверь присутственного места
Глядел мужик в немой тоске, —
Пред ним обрывок «манифеста»
Желтел на выцветшей доске.
На каланче кружил пожарный,
Как зверь, прикованный к кольцу,
И солдатня под мат угарный
Маршировала на плацу.
К реке вилась обозов лента.
Шли бурлаки в мучной пыли.
Куда-то рваного студента
Чины конвойные вели.
Какой-то выпивший фабричный
Кричал кого-то разнося:
«Прощай, студентик горемычный!»
...........................
Никто не знал. Россия вся
Не знала, крест неся привычный,
Что в этот день, такой обычный,
В России… Ленин родился!
Дочитав стихотворение до конца, Сергей Васильев обвел собравшихся торжествующим и умильным взором. Собравшиеся закивали: да, да, забываем нашу классику, хрестоматийные наши стихи.
Прокофьев потянулся чокаться к декламатору, а сам толкал Доризо, сидящего по соседству: «Кольк, Кольк, а?» И вот-вот расплачется от умиления: «Кольк, Кольк, вот как надо писать-то».
В общем, все умилялись и ликовали. И только один из всех, сидевших за тем столом, не участвовал в этом всеобщем ликовании. Это был, как вы, наверно, уже догадались, сам рассказчик — Владимир Алексеевич Солоухин.
Его эти стихи Демьяна не то что не восхитили. Они его глубоко возмутили. Мало сказать возмутили — оскорбили! Чувство у него было такое, словно ему плюнули в душу.
Не знаю уж, как получилось, то ли я насупился угрюмо над своим бокалом, не поднимая глаз, то ли какие-то особенные ледяные эманации, флюиды излучались от меня на все застолье, но только все как-то вдруг замолчали и уставились на меня выжидательно, вопросительно, словно предчувствуя, что я сейчас могу встать и высказаться. Хозяин дома, как чуткий и опытный тамада, тотчас и дал мне слово.
Хочу отметить: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю». Хочу отметить, что миг преодоления чугунного земного притяжения, миг, когда человек, преодолевая в первую очередь сам себя, поднимается на бруствер, над которым свистят пули, и уже не думает больше ни о чем, даже о том, много ли секунд или минут отпущено ему на то, чтобы ни о чем больше не думать, должен отметить, что этот миг преодоления себя — великий миг.
Смысл этой тирады, являющей собою странную смесь косноязычного пафоса с многозначительным и нарочитым канцеляритом (троекратно повторенное «хочу отметить»), как видно, состоит в том, чтобы дать нам понять: то, что произошло после того, как он встал со стаканом вина в недрожащей руке, было именно вот таким великим мигом в его, Солоухина, жизни. А может быть, даже и не только в ней,
А произошло вслед за этим то, что он произнес — тост не тост, речь не речь, но такой вот монолог:
— Персонаж только что прочитанного пасквиля на Россию назвал однажды Льва Толстого срывателем всех и всяческих масок. Очень ему нравился этот процесс, включая и ту стадию, когда вместо «масок» начинают срывать уже одежды со своей собственной матери, стремясь обнажать и показывать всему свету ее наиболее язвенные места. Для родного сына занятие не очень-то благородное и похвальное. Но Толстой был хоть гений… Что же мы услышали здесь, извергнутое в свое время, если не ошибаюсь, в 1927 году, грязными и словоблудными устами Демьяна Бедного, который по сравнению со Львом Толстым не заслуживает, конечно, другого названия, кроме жалкой шавки, тявкающей из подворотни…
Я сознательно груб. Но мои эпитеты… слишком слабы и ничтожны, чтобы выразить состояние, в которое меня привело слушание этого стихотворения, а точнее сказать, стихотворного пасквиля на Россию.
Это только зачин. Главное — впереди. Воспроизвести тут этот монолог целиком было бы затруднительно, — уж больно он многословен. Но в этом и нет нужды. Приведу лишь самую его суть, стараясь, однако, сохранить не только смысл, но и весь, так сказать, его эмоциональный настрой, весь его пафос:
Что такое Россия в 1870 году? Творит Достоевский, звучат новые симфонии и оперы Чайковского. В расцвете творческих сил Толстой. Роман за романом издает Иван Сергеевич Тургенев («Вешние воды» 1872 г., «Дым» — 1867 г., «Новь» — 1877 г.). Александр Порфирьевич Бородин создает «Богатырскую симфонию», оперу «Князь Игорь», а как химик открывает в 1872 году (одновременно с Ш.А. Вюрцем) альдольную конденсацию. Не знаю, право, что это такое — альдольная конденсация, — но верно уж факт не менее важный, нежели пожарный на каланче. Да, так вот, звучат симфонии и оперы русских композ