Сталин и писатели Книга третья — страница 81 из 169

(Вячеслав Нечаев. Ненаписанные воспоминания. Беседы с И.М. Гронским. Минувшее. Исторический альманах. 16. М. — СПб., 1994. Стр. 106)

Как принято говорить в таких случаях, комментарии излишни.

Сюжет четвертый«Я БЫЛ КОНТРРЕВОЛЮЦИОНЕРОМ...»

В 1931 году Борис Пастернак написал одно из самых знаменитых своих стихотворений:

Иль я не знаю, что, в потемки тычась,

Вовек не вышла б к свету темнота,

И я — урод, и счастье сотен тысяч

Не ближе мне пустого счастья ста?

И разве я не мерюсь пятилеткой,

Не падаю, не подымаюсь с ней?

Но как мне быть с моей грудною клеткой

И с тем, что всякой косности косней?

Напрасно в дни великого совета,

Где высшей страсти отданы места,

Оставлена вакансия поэта:

Она опасна, если не пуста.

В том же году оно было напечатано (в апрельской книжке «Нового мира») под названием — «Другу». В наборном экземпляре (машинопись с авторской правкой) у стихотворения было другое название (посвящение): «Борису Пильняку». Оно было зачеркнуто и заменено тем, под которым в конце концов и появилось в журнале. Но в той же рукописи и это второе заглавие тоже было зачеркнуто.

Эти замены и зачеркивания, надо полагать, отражали не столько колебания автора, сколько требования редакции: скандал вокруг «Красного дерева» в то время еще не утих.

В современных изданиях восстановлено первое авторское заглавие (посвящение): «Борису Пильняку».

В этом посвящении есть одна странность.

Не в самом факте посвящения, конечно. С Пильняком Пастернак действительно дружил. В том же — 1931-м — году, когда Пильняк путешествовал по Америке, Пастернак, без памяти влюбившийся в будущую свою вторую жену и ушедший от первой семьи, жил в его квартире.

Как писателя Пильняка Борис Леонидович ставил необычайно высоко. И даже признавался, что ценит его, быть может, выше, чем тот того заслуживает:

► Я думаю, что огня и гения, так сказать, больше всего у Бабеля и Всеволода Иванова. И однако из крупных наших писателей мне всего ближе Пильняк и Федин.

(Борис Пастернак. Полное собрание сочинений.Том VIII. Письма. М., 2005. Стр. 311)

Нет, в том, что одно из самых сильных и пронзительных своих стихотворений Пастернак посвятил Пильняку, ничего странного не было. Странность заключалась в том, что он посвятил ему именно ЭТО стихотворение.

Куда понятнее было бы, если б такое стихотворение он посвятил Маяковскому, Асееву. Или, скажем, Бухарину. Но — Пильняку?

25 января 1929 года в письме к сестре он набросал такой — беглый, но выразительный — его портрет:

► Раз уж взявшись за перо, хочу рассказать тебе о Пильняке... Ты, вероятно, знаешь, что в числе четырех-пяти наших писателей у него — мировое имя, что он переведен на много языков и, может быть, даже видела или могла видеть в витрине «Das nackte Jahr»... Мы часто ездим к нему в Петровский парк, где у него чудесный небольшой коттедж, великолепный дог, привезенный из Египта, хороший подбор старинных книг, мебель красного дерева...

(Там же. Стр. 283)

И вот перед этим обладателем чудесного коттеджа, великолепного дога, привезенного из Египта, старинных книг и мебели красного дерева он мечет бисер, распинается, сбивчиво оправдываясь и стараясь уверить его, что и он тоже «мерится пятилеткой», и «счастье сотен тысяч» ему тоже ближе «пустого счастья ста».

Один из самых внимательных и вдумчивых исследователей творчества Пастернака, тоже обративший внимание на эту странность, замечает, что она будто бы —

► ...становится понятной, когда мы приурочиваем полемический его (стихотворения. — Б.С.) подтекст к эволюции Пильняка 1930—1931 гг., увенчавшейся пильняковской апологией процесса Рамзина...

(Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов.М, 2005. Стр. 55)

Имеется в виду появившийся 14 декабря 1930 года на страницах «Известий» фельетон, которым Пильняк откликнулся на проходивший в то время «процесс Промпартии».

Сейчас уже доподлинно известно, что никакой «Промпартии» никогда не существовало, что один из главных «заговорщиков» Н.К. Рамзин сотрудничал с ОГПУ задолго до начала процесса и помог следствию получить «чистосердечные признания» от других обвиняемых.

В то время, разумеется, все это было еще далеко не так ясно. Но у такого человека, как Пильняк, не могло быть сомнений, что обвинение старых русских инженеров в сотрудничестве с западными разведками — чистая липа.

Это, однако, не помешало ему выступить с гневным осуждением Рамзина и его подельников:

► ...сотня фабрикантов и тысяча помещиков стали б хозяевами русских мужиков и рабочих, а Рамзин был у них премьер-лакеем, — для того чтобы, в свою очередь, эти фабриканты и помещики стали б во вселакейскую цепь к Пуанкаре.

Я, пишущий эти строки, — интеллигент и не публицист. Я взялся сейчас за перо потому, что мне с очевиднейшей ясностью видны пути истории и пути русской интеллигенции: или во вселакейский мрак к Рамзину, или с революцией, с пролетариатом, с историей.

Интеллигенция, знайте, что бы ни было — будущее у социализма, будущее у СССР, будущее у нас!

(Борис Пильняк. Слушайте поступь истории! «Известия», 1930, № 343, 14 декабря. Стр. 3)

Нет, не может такого быть, чтобы «полемический подтекст» пронзительного, из самой души вылившегося стихотворения Пастернака был нацелен в этот насквозь лживый, сервильный, холуйский фельетон Пильняка!

А между тем этот «полемический подтекст» (и даже не подтекст, а текст) своего стихотворения поэт все-таки адресовал не кому-нибудь, а именно Пильняку...

Некоторый свет на эту загадку проливает реплика, вскользь брошенная о Пильняке Зинаидой Николаевной Пастернак в книге ее воспоминаний:

► ...я относилась к нему с предубеждением, мне казались странными его литературные установки. То он приходил к нам и прорабатывал Борю за то, что тот ничего не пишет для народа, то вдруг начинал говорить, что Боря прав, замкнувшись в себе, что в такое время и писать нельзя.

(Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания. М., 1993. Стр. 293)

Был ли Борис Андреевич искренен, упрекая Бориса Леонидовича за то, что тот «ничего не пишет для народа»? Или и в этом случае тоже выполнял роль «агента влияния»?

Кто может ответить на этот вопрос!

Могло быть и то и другое.

Его «кураторы» (а таковые наверняка у него были) могли ему посоветовать: скажи, мол, своему дружку-небожителю, что пора бы ему уже спуститься с неба на землю. Не вечно же там, наверху, будут терпеть его «небожительство».

Но мог он и вполне искренне убеждать Пастернака, что тот должен писать для народа.

Скорее же всего в этих его разговорах с другом проявлялся случай того загадочного психологического феномена, который Оруэлл в знаменитом своем романе именует двоемыслием:

► Двоемыслие — это способность придерживаться двух взаимоисключающих мнений и верить в оба.

(Джордж Оруэлл. 1984)

Так или иначе, но стихотворение Пастернака, надо думать, было спровоцировано именно вот этими разговорами Пильняка, которые так не нравились Зинаиде Николаевне.

А теперь раздвинем границы этой цитаты из книги ее воспоминаний:

► 24 октября 1936 года мы праздновали мои именины у нас на даче. Собралось много гостей — приехали из города Асмусы, грузины, Сельвинские. Боря хотел пригласить Пильняка, но я относилась к нему с предубеждением, мне казались странными его литературные установки. То он приходил к нам и прорабатывал Борю за то, что тот ничего не пишет для народа, то вдруг начинал говорить, что Боря прав, замкнувшись в себе, что в такое время и писать нельзя. С ним очень дружил Федин, мы часто встречались, но в день моих именин я потребовала, чтобы Пильняка у нас не было — раз это мои именины, то ничего не должно меня огорчать. Боря говорил, что Пильняк из окна увидит большой съезд гостей и обидится. На другой день вечером мы пошли к Пильнякам, чтобы загладить неловкость. Тогда он был уже женат на сестре Наты Вачнадзе — Кире Георгиевне Андроникашвили. У них был трехлетний сын Боря, очень черненький, за это его прозвали Жуком. Мы сидели у них, как вдруг подъехала машина и из нее вышел какой-то военный, видимо, приятель Пильняка, называвшего его Сережей. Этот человек сказал, что ему нужно увезти Пильняка на два часа в город по какому-то делу. Мы встали и ушли.

Рано утром прибежала к нам Кира Георгиевна и сообщила, что Пильняка арестовали и что всю ночь у них шел обыск. Она была уверена, что вскоре и ее заберут (тогда без жен не брали) и хотела отдать ребенка своей матери. Она не могла понять, почему этот Сережа, с которым он был на ты, не предъявил ордер на арест и увез его тайком. Из окна утром я увидела, как делали обыск в гараже и конфисковывали вещи.

Все это было ужасно, и с минуты на минуту я ждала, что возьмут и Борю.

(Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания.М., 1993. Стр. 292-293)


Кто был этот таинственный человек, с которым Пильняк был на «ты» и которого он звал Сережей? «Куратор»? Коллега по тем загадочным делам, из-за которых Пильняк был нужен Сталину «не только как литератор»? Или просто приятель, которого «контора» решила использовать в столь деликатном деле?

Вполне могло быть и такое. Были же у Маяковского свои «Яня» и «Зоря» (Яков Агранов и Захар Волович). Так почему и у Пильняка среди многочисленных его приятелей не мог оказаться свой «Сережа»?