Сталин и писатели Книга третья — страница 87 из 169

Я хочу знать правду, — сказал Истрати.

И Пильняк с Сержем начали открывать ему глаза...

Таким образом, вы явились основным источником предательской информации против Советской страны? — спросил Пильняка следователь.

Да, — покорно согласился Пильняк, — я повинен перед советским народом в том, что путем переданной Панаиту Истрати предательской информации пытался дискредитировать Советский Союз в глазах интеллигенции Запада...

(Виталий Шенталинский. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. М., 1995. Стр. 200-201)

«Путем предательской информации...», «пытался дискредитировать...» — это все, конечно, формулировки следователя. Но за этими казенными формулировками встает правда.


* * *

Кроме этих признаний Б.А. Пильняка, хоть и в навязанной ему следователем форме, но все-таки отражающих реальность, были и другие, совсем уже фантастические.

«Предательская информация», посредством которой обвиняемый «пытался дискредитировать Советский Союз в глазах интеллигенции Запада», на « вышку» не тянула. А следователям надо было (такая, видать, была им дана установка) подвести его именно под «вышку».

Так возникает еще одно обвинение — террор:

► В протоколе появляется запись о писательском собрании у Воронского осенью 1932 года, на котором якобы возник план покушения на Сталина: «Воронский произнес речь, смысл которой сводился к тому, что в стране и партии создан такой режим, при котором невозможно жить, что если партия по отношению к троцкистам применяет террор, то троцкисты также должны ответить террором. Воронский тогда так разгорячился, что закричал: «Стрелять, стрелять надо в Сталина!»

Дальше зафиксировано, какие преступные разговоры вел Пильняк с друзьями-писателями — Пастернаком, Фединым, Артемом Веселым...

— С Фединым я особенно близок. Мы с ним часто вели разговоры о невыносимом режиме в партии, о том недоверии, которым окружен человек. Этот режим нами рассматривался как террор... Мы сходились на том, что партии нет, что есть один Сталин, что положение в партии и в стране неминуемо грозит катастрофой...

Уже перед самым арестом у Пильняка был такой разговор с Артемом Веселым:

— Ну вот ты, Артем, революционер-большевик, член партии, как же ты чувствуешь себя в партии?

— Волком...

— Ну если ты настоящий революционер и большевик, как же ты допускаешь, чтобы в твоей партии ты был волком?

— Это большой разговор, без водки не выговоришь, — раздраженно сказал Артем и помолчал. — Хочу в партию, а мне говорят — лезь в подворотню...

И снова помолчав, в раздумье добавил:

— Хоть бери револьвер и иди с ним...

— На кого?

— Ну, на кого? Конечно, на Сталина!..

Однако никаких фактов о терроризме пока нет, одни разговоры. Следователь наседает:

— Мы располагаем данными, что вы практически подготавливали теракт. Признавайтесь!

И подследственный признается во всем, что от него требуют. Да, он вместе с друзьями задумал убить Ежова. Как? Проникнув в его квартиру через знакомых женщин или прямо на улице. Почему же не исполнили? Из-за бдительности НКВД, аресты сорвали эти злодейские планы.

(Там же. Стр. 201 — 203)

20 апреля 1938 года Пильняк получил копию обвинительного заключения, из которого узнал, что судить его будет Военная коллегия. Суд состоялся на следующий день и продолжался он с 17.45 до 18.00 — пятнадцать минут.

Военная коллегия заседала в таком составе: председатель — армвоенюрист Ульрих, члены — диввоенюрист Зарянов и бригвоенюрист Ждан, секретарь — военюрист 1-го Ранга Батнер.

► Председатель объявил, чье дело подлежит рассмотрению и по каким статьям. Секретарь доложил, что подсудимый доставлен и что свидетели не вызывались. Затем судьи «удостоверились в самоличности» подсудимого, который никаких ходатайств и отвода суду не заявил.

Секретарь торопливо огласил обвинительное заключение...

— Признаете ли вы себя виновным? — спросил Ульрих.

— Да, полностью... И полностью подтверждаю свои показания. На следствии я рассказал всю истинную правду и добавить ничего не имею...

Последнее слово подсудимого...

— Я очень хочу работать. После долгого тюремного заключения я стал совсем другим человеком и по-новому увидел жизнь. Я хочу жить, много работать, я хочу иметь перед собой бумагу, чтобы написать полезную для советских людей вещь...

Суд удалился на совещание. Оглашается приговор...

— Именем Союза Советских... бывшего писателя... участником антисоветских, троцкистских, диверсионных, террористических организаций... подготавливал теракты... товарища Сталина и Ежова... шпионскую работу в пользу Японии... к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор окончательный и подлежит немедленному исполнению.

Маленький желтый листочек: «Приговор приведен в исполнение... Начальник 12-го отделения 1-го спецотдела лейтенант Шевелев».

(Там же. Стр. 205—206)

Понимал ли Пильняк, произнося свое «последнее слово», что обращаться к этому суду бесполезно, что все эти «военюристы» — только куклы, а суд — чистейшей воды комедия? Настоящее судилище происходило не здесь, и настоящими судьями были совсем другие лица.

За два дня до этого заседания Военной коллегии расстрельный список, в котором упоминался Пильняк, лег на стол Сталина.

Такие списки тогда ложились ему на стол чуть ли не ежедневно: работать приходилось много. Но трудился он не один, а вместе с соратниками. Не потому, конечно, что одному ему было не справиться. Зная Сталина, можно с уверенностью сказать, что работа эта была ему не в тягость и даже доставляла немалое удовольствие. Соратники же в этом случае были ему нужны не для того, чтобы они облегчили ему этот тяжкий труд, а потому, что, в соответствии с «Катехизисом революционера» Нечаева и откровениями Шигалева и Петруши Верховенского, ему надо было повязать их кровью.

В расстрельном списке, который лег на стол Сталину 18 апреля 1938 года, значилось:

► ... 32. Большаков Константин Александрович...

95. Завалишин Александр Иванович...

118. Касаткин Иван Михайлович...

124. Кин-Суровикин Виктор Павлович...

131. Козловский-Батрак Иван Андреевич...

224. Пильняк (Вогау) Борис Андреевич...

252. Селивановский Алексей Павлович...


Подписали список: Сталин, Ворошилов, Каганович, Жданов.

(Виталий Шенталинский. Преступление без наказания. М., 2007. Стр. 543)

Но почему все-таки Пильняк попал в этот расстрельный список? Зачем Сталину понадобилось его убить?

Зная Сталина, в ответ на этот вопрос можно только пожать плечами. Разве для того, чтобы пожелать расправиться с Пильняком, не довольно ему было одной только «Повести непогашенной луны»?

Однако не распорядился же он расстрелять Мандельштама. И если бы тот не лез сам в пекло, прямо-таки напрашиваясь на арест, наверняка не было бы и этого второго ареста, в результате которого он получил «пятерку» — срок по тем временам просто смешной, и будь Осип Эмильевич более крепкого здоровья — физического и психического — глядишь, мог бы уцелеть, как получивший тот же срок Заболоцкий. Это Мандельштам! Которому за одну только «широкую грудь осетина», казалось, не миновать было пули в затылок.

Не тронул он и Платонова, хотя о его рассказе, на котором некогда начертал «Сволочь», конечно, не забыл.

Все это, правда, были случаи единичные, а тут ситуация была уже другая. Пильняк попал в кровавый поток 37-го года, когда счет шел уже не на единицы и даже не на сотни, а на сотни тысяч человеческих жизней.

Но в этом кровавом безумии была своя система. Уничтожалась старая — ленинская — партия. Ее должна была заменить новая, сталинская.

Были, конечно, тут и ошибки, и промахи, — как им не быть в таком большом деле, — но истребление старых большевистских кадров велось прицельно. Охота шла на людей идейных. Идейные Сталину были не нужны. Ему были нужны лично преданные, готовые колебаться вместе с «генеральной линией», куда бы он, Сталин, эту генеральную линию ни повернул и ни направил.

Но Пильняк-то был как раз из этих последних!

Он, правда, путался с троцкистами (Радеком, Воронским), но настоящим троцкистом никогда не был. И свою угодливую готовность делать, что прикажут, засвидетельствовал не только в своих письмах-обращениях к Сталину. Не только на словах, но и на деле, своей писательской практикой он подтвердил готовность принять участие в создании той псевдолитературы, которая требовалась теперь, в новых исторических условиях, когда настоящая литература была уже не нужна и за редчайшими исключениями даже невозможна.

В двадцатые годы он тоже был готов на многое. Но в тех, прежних его вещах эта его готовность была закамуфлирована густым и плотным бытописательством, вычурными и сложными языковыми конструкциями в духе его учителей Ремизова и Андрея Белого. (Что все-таки не помешало Набокову за всеми этими изысками разглядеть истинную, сервильную сущность и тогдашних его сочинений.) Теперь же, в новых его повестях и романах этот и раньше свойственный ему сервилизм предстал уже без всяких прикрас, в самой откровенной, я бы даже сказал, бесстыдной наготе:

Арбеков услышал гулы, социальные в первую очередь. Он услышал мир, свою родину... родину замечательных дел и событий, родину перестроения истории, переселения народов от феодалов к социализму, рождение народов из небытия, городов, дорог, индустрии... Арбеков ощутил путь ледокола истории, ледокола, трактора, домны, — путь партии российских большевиков. Арбеков увидел ледокол истории его родины на земном шаре и тот исторический водоворот, который поднимался вслед пути ледокола его родины. Все это было чудесно.

Разве не стоит жить только для того, чтобы видеть эту эпоху, — даже только видеть? — и разве не вдвойне чудесно быть, — ну, хотя бы каменщиком эпохи?!