Сталин и писатели Книга вторая — страница 111 из 146

Ахматова, естественно, об этом не знала. А надменное и даже презрительное отношение к тем, «кто бросил землю», сложилось у нее задолго до того, как оно выплеснулось в этом ее стихотворении.

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал,

Когда приневская столица,

Забыв величие свое,

Как опьяневшая блудница,

Не знала, кто берет ее, —

Мне голос был. Он звал утешно,

Он говорил: «Иди сюда,

Оставь свой край глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид».

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух,

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернился скорбный дух.

Под этим стихотворением стоит дата: осень 1917. Но скорее всего написано оно было чуть позже, в начале 1918-го. Во всяком случае, — первые две строфы.

Есть все основания предполагать, что две начальные строки первого четверостишия («Когда в тоске самоубийства народ гостей немецких ждал») были откликом на слухи о «тайных» пунктах готовящегося к подписанию Брестского мира, согласно которым Петроград будет сдан немцам. Стало быть, написано оно было либо сразу после большевистского переворота, либо в преддверии его.

Так что она не кривила душой, когда написала в том, первом своем письме Сталину:

Я живу в ССР с начала Революции, я никогда не хотела покинуть страну, с которой связана разумом и сердцем.

В письме так и написано: не «в СССР», а — «в ССР», и эта ошибка (описка) тоже свидетельствует о ее искренности, о душевном волнении, с каким писалось это письмо.

Судя и по этой фразе, и по процитированным выше стихам, она была уверена, что не оказалась в эмиграции, осталась в России по своей воле. Что это — не случайность, а результат ее свободного выбора.

В 1918-м это, наверно, так и было. Но в 1922-м легко могло обернуться иначе. Вполне могла она оказаться в числе «всех авторов «Дома литераторов» и других «литераторов в Питере», на которых Ленин рекомендовал Сталину обратить сугубое внимание, составляя списки тех, от кого он предлагал быстро и надолго «очистить Россию».

Ходасевич, например, уехал из Советской России по собственной воле. Это был его сознательный выбор. (Хотя, уезжая, он еще не знал, что уезжает навсегда.) Но потом выяснилось, что он был в списках тех нескольких сот, кого уже решено было выдворить. Так что, если бы не его «свободный выбор», все равно оказался бы в эмиграции.

Вполне могло это случиться и с Ахматовой.


* * *

Стихотворение, в котором она величественным жестом (равнодушно и спокойно) «замкнула слух» в ответ на уговоры покинуть Родину, легко может быть прочитано как сугубо личное, даже интимное. И отказ уехать с тем, кто ее зовет в эмиграцию, — жест чисто женский, говорящий скорее об ее отношениях с тем, кому стихотворение адресовано, нежели о ее гражданской позиции.

Тут и в самом деле нелегко отделить одно от другого. И конечно же, «женское» в этом ее выборе тоже играло немалую роль.

Даже Цветаева, «гражданские» чувства которой были накалены до последнего предела, тоже ведь «выбрала» отъезд за границу, потому что там ждала ее встреча с мужем, которого еще недавно она считала погибшим. И писала, что если окажется, что он жив, будет следовать за ним всюду, «как собака». И в самом деле покорно, «как собака», последовала за ним сперва в эмиграцию, а потом — обратно, в СССР, где ее ждала гибель.

Не так ли сделала свой «свободный выбор» и Ахматова? Не потому ли предпочла остаться в России, что связь ее с расстрелянным первым мужем, отцом ее единственного сына, оказалась прочнее, чем с возлюбленным, к которому был обращен этот ее гордый отказ?

Тот образ ранней Ахматовой, который сложился в сознании сперва ее современников, а затем по разным причинам укрепился и прочно вошел и в сознание потомков, — образ поэтессы, живущей в замкнутом мире камерных, сугубо интимных, любовных переживаний, — подсказывает именно такой ответ на этот вопрос. Но на самом деле образ этот — ложен. В это прочно утвердившееся, расхожее представление о молодой Ахматовой не укладываются иные даже самые ранние ее стихи:

Ты знаешь, я томлюсь в неволе,

О смерти господа моля.

Но все мне памятна до боли

Тверская скудная земля.

Журавль у ветхого колодца,

Над ним, как кипень, облака,

В полях скрипучие воротца,

И запах хлеба, и тоска.

И те неяркие просторы,

Где даже голос ветра слаб,

И осуждающие взоры

Спокойных, загорелых баб.

В этом стихотворении тринадцатого года, оглядываясь на него из будущего (ЕЕ будущего), уже можно провидеть ту Ахматову, которая десятилетия спустя скажет:

Я была тогда с моим народом, —

Там, где мой народ, к несчастью, был.

Еще яснее проглядывает эта будущая Ахматова в написанном в пятнадцатом году ее стихотворении «Молитва»:

Дай мне горькие годы недуга,

Задыханье, бессонницу, жар,

Отыми и ребенка, и друга

И таинственный песенный дар.

Так молюсь за Твоей литургией

После стольких томительных дней,

Чтобы туча над темной Россией

Стала облаком в славе лучей.

Ахматова попусту словами не бросалась. А тем более словами, обращенными к Господу. Но даже если и не принимать во внимание, к КОМУ обращена эта молитва, даже если забыть, что произнесена (написана) она человеком религиозным, верующим, — поэты знают, что слово, сказанное в стихах, имеет обыкновение сбываться и ОПАСНО сбываться. Как же решилась она выговорить ТАКОЕ:

Отыми и ребенка, и друга,

И таинственный песенный дар…

Сильна, видать, была ее боль за Россию. А ведь на дворе был еще только пятнадцатый год, и страстное ее желание, «чтобы туча над темной Россией стала облаком в славе лучей», могло тогда означать только одно: чаяние победоносного выхода России из войны с Германией.

Но стихи, — как и люди, — имеют свою судьбу. И этому стихотворению Ахматовой суждено было вскоре обрести совсем другой смысл, стать в полном значении этого слова пророческим.

31 декабря 1917 года О. Мандельштам опубликовал в газете «Воля народа» стихотворение «Кассандре»:

Я не искал в цветущие мгновенья

Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз,

Но в декабре — торжественное бденье —

Воспоминанье мучит нас!

И в декабре семнадцатого года

Всё потеряли мы любя:

Один ограблен волею народа,

Другой ограбил сам себя…

На площади с броневиками

Я вижу человека: он

Волков горящими пугает головнями:

Свобода, равенство, закон!

Касатка, милая Кассандра,

Ты стонешь, ты горишь — зачем

Сияло солнце Александра

Сто лет назад, сияло всем?

Ахматова писала, что стихотворение это посвящено ей. Стало быть, Кассандра — это она.

Какие же ее пророчества мог иметь он при этом в виду?

Вот как отвечает на этот вопрос историк. Не историк литературы, заметьте, а историк, занятый изучением тогдашней общественной и политической атмосферы:

Я убежден в том, что если Мандельштам называет Ахматову Кассандрой в декабре 1917 года, то он имеет в виду не общий дух ахматовской поэзии, а конкретные произведения и события. Первый, как нам представляется, ключ к отождествлению «кассандрина слоя» в ахматовской поэзии мы находим в газете «Право народа» (орган кооперативных союзов и объединений), редактировавшейся Е.Кусковой и А.Чаяновым; 26 ноября (9 декабря по новому стилю) 1917 года газета помещает на первой полосе широко известное ахматовское стихотворение «Молитва», впервые опубликованное еще в 1915 году в сборнике «Война в русской поэзии»…

В 1915 году «Молитва» соотносилась с тяжелым военным опытом России…

В 1917 году «Молитва» попадает в совершенно новый контекст. Она публикуется как часть некоего целостного публицистического сообщения. Рядом с ней публикуются материалы, посвященные весьма актуальному тогда вопросу о созыве Учредительного собрания (в котором, как известно, большевики получили лишь небольшое количество мандатов) и чаемой передачи власти этому первому свободно избранному российскому парламенту…

Совершенно очевидно, что перепубликация «Молитвы» в этом контексте меняет — пусть окказионально — референты{5} последних трех строк стихотворения; томительные дни, туча над темной Россией, облако в славе лучей приобретают, во-первых, актуальный характер, связанный с политическими событиями тех дней, а, во-вторых, могут рассматриваться, возможно и самой Ахматовой, как реализация некоторого прошлого пророчества, впервые сделанного в первой публикации «Молитвы». Если это так, то с некоторой внутренне-авторской точки зрения правильнее было бы говорить, по крайней мере применительно к «Молитве», а также к некоторым другим стихотворениям этого периода (о чем речь будет идти ниже), о модели самоощущения библейской пророчицы, наряду с моделью Кассандры

Но вернемся к 26 ноября 1917 года по старому стилю. Почему мы сочли возможным увидеть в ахматовском чаянии будущего преображения судьбы России (облако в славе лучей) актуальный политический намек?