Оставив этот белый стол,
меня Володя Солоухин
по закоулочкам повел.
Он здесь служил еще курсантом,
как бы в своем родном дому,
и Спасский бой больших курантов
был будто ходики ему.
В каком-то коридоре дальнем
я увидал, как сквозь туман,
ту келью, ту опочивальню,
где спал и думал Иоанн.
Она бедна, и неуютна,
и для царя невелика,
лампадный свет мерцает смутно
под низким сводом потолка.
Да, это на него похоже,
он был действительно таким —
как схима, нищенское ложе,
из ситца темный балдахин.
И кресло сбоку от постели —
лишь кресло, больше ничего,
чтоб не мешали в самом деле
раздумьям царственным его.
И лестница — свеча и тени,
и запах дыбы и могил.
По винтовым ее ступеням
сюда Малюта заходил.
Какие там слова и речи!
Лишь списки.
Молча, как во сне.
И, зыблясь, трепетали свечи
в заморском маленьком пенсне.
И я тогда, как все поэты,
мгновенно, безрассудно смел,
по хулиганству в кресло это,
как бы играючи, присел.
Но тут же из него сухая,
как туча, пыль времен пошла.
И молния веков, блистая,
меня презрительно прожгла.
Я сразу умер и очнулся
в опочивальне этой, там,
как словно сдуру прикоснулся
к высоковольтным проводам.
Урока мне хватило с лишком,
не описать, не объяснить.
Куда ты вздумал лезть, мальчишка?
Над кем решился подшутить?
Прошу прощения за непомерно пространную цитату, но стихотворение того стоит, и, чтобы убедить вас в этом, задержусь на нем еще немного.
Для смысла стихотворения как будто совсем неважно, что в келью царя Ивана автора привел «Володя Солоухин», и упомянуто об этом вроде просто так, к слову. Так, мол, оно было, так об этом вам и рассказываю. Но на самом деле подробность эта важна: быть может даже, она тут — из наиважнейших.
Дело в том, что Володя Солоухин в юные свои годы служил в Кремле не просто курсантом, а в охране Сталина. И вчитавшись в стихотворение, невольно начинаешь сомневаться: полно, в самом ли деле в келью царя Ивана привел он автора этого стихотворения? Не в другую ли чью-то «опочивальню»?
Впервые подозрение это закрадывается, когда по поводу скромности и даже некоторой бедности, убогости этой опочивальни автор замечает:
Да, это на него похоже,
он был действительно таким…
ТОТ, как мы знаем, тоже был в быту скромен и неприхотлив.
Подозрение укрепляется, когда является Малюта, приход которого в келью царя обозначается такой ремаркой:
Какие там слова и речи!
Лишь списки…
И наконец, это наше подозрение превращается уже почти в уверенность, когда вдруг возникает перед нашим взором пенсне, в стеклах которого зыблются и трепещут огоньки свечей. Кто его знает! Может быть, и Малюта Скуратов тоже был близорук (или дальнозорок) и вынужден был прибегать к помощи заморской оптики. Но нам слово «пенсне» напоминает о другом, более нам знакомом персонаже. Берия! Он-то уж точно носил пенсне!
Но я вспомнил и привел тут это стихотворение Смелякова не только ради этой легко угадываемой параллели (она была бы очевидна и без всех этих, подчеркнутых мною подробностей и деталей). Стихотворение это привлекло меня тем, что тут само собой напрашивается сравнение с другим стихотворением того же Смелякова, которое я — помните? — приводил на этих страницах. Я имею в виду его стихотворение «Петр и Алексей», в котором автор раболепно склонял голову перед подвигом и гением Великого Петра.
Легкий след этого трепета ощущается и в его стихотворении «Кресло» — в последней его строфе:
Куда ты вздумал лезть, мальчишка?
Над кем решился подшутить?
Но это трепет совсем другого рода. Там было благоговение, восторг. А здесь — только страх. Даже не страх, а ужас, пронзивший его, как прикосновенье «к высоковольтным проводам».
На этом примере очень ясно видна разница в восприятии художественным сознанием поэта образов этих двух — в чем-то схожих и в то же время таких несхожих — российских самодержцев.
В.Б. Шкловский в своей книге об Эйзенштейне, рассматривая интерпретацию образа Малюты Скуратова в эйзенштейновском «Иване Грозном», словно бы вздохнув, замечает: «Григорий Малюта — трудный герой для сочувственного изображения».
В этом вздохе нет иронии, но лишь соболезнование мастеру, поставившему перед собой такую архитрудную, почти невыполнимую задачу: вызвать симпатию к человеку, имя которого стало нарицательным для обозначения самых изощренных форм палачества.
Иван Грозный — персонаж «для сочувственного изображения» не менее трудный, чем Малюта И как тут не пособолезновать А.Н. Толстому, решившемуся от обаятельного Петра обратиться к смрадному Ивану. И обратиться не то что для сочувственного, а благоговейно-восторженного изображения.
Да, непростая это была задача.
Но ему сравнительно легко удалось с нею справиться, отказавшись от всяких попыток соблюсти необходимый «прожиточный минимум» как исторического, так и художественного правдоподобия. Произведение, явившееся на свет в результате этих его усилий, в историческом смысле представляло собой наглую и откровенно невежественную чушь, а в художественном отношении — самую низкопробную халтуру.
Но эта сторона дела Алексея Николаевича в то время уже мало заботила.
В 1946 году писатель Николай Вирта написал пьесу «Заговор обреченных» и, как тогда полагалось, представил ее в Комитет по делам искусств.
Спустя некоторое время он пришел к заместителю председателя Комитета за ответом.
— Прочел вашу пьесу, — сказал тот. — В целом впечатление благоприятное. Финал, конечно, никуда не годится. Тут надо будет вам еще что-то поискать, додумать… Второй акт тоже придется переписать. Да, еще в третьем акте, в последней сцене… Ну, это, впрочем, уже мелочи… Это мы уже решим, так сказать, в рабочем порядке…
Вирта терпеливо слушал его, слушал. А потом вдруг возьми да и скажи:
— Жопа.
— Что? — не понял зампред.
— Я говорю, жопа, — повторил Вирта.
Зампред, как ошпаренный, выскочил из своего кабинета и кинулся к непосредственному своему начальнику — председателю Комитета Михаилу Борисовичу Храпченко.
— Нет! Это невозможно! — задыхаясь от гнева и возмущения, заговорил он. — Что хотите со мной делайте, но с этими хулиганствующими писателями я больше объясняться не буду!
— А что случилось? — поинтересовался Храпченко.
— Да вот, пришел сейчас ко мне Вирта. Я стал высказывать ему свое мнение о его пьесе, а он… Вы даже представить себе не можете, что он мне сказал!
— А что он вам сказал?
— Он сказал… Нет, я даже повторить этого не могу!..
— Нет-нет, вы уж, пожалуйста, повторите.
Запинаясь, краснея и бледнея, зампред повторил злополучное слово, которым Вирта отреагировал на его редакторские замечания. При этом он, естественно, ожидал, что председатель Комитета разделит его гнев и возмущение. Но председатель на его сообщение отреагировал странно. Вместо того, чтобы возмутиться, он как-то потемнел лицом и после паузы задумчиво сказал:
— Он что-то знает…
Интуиция (а точнее — долгий опыт государственной работы) не подвела Михаила Борисовича. Он угадал: разговаривая с его заместителем, Вирта действительно знал, что его пьесу уже прочел и одобрил Сталин.
Эту правдивую историю я тут вспомнил не для «оживляжа», а только лишь потому, что она имеет самое прямое отношение к сюжету моего повествования.
Дело в том, что А.Н. Толстой в сходных обстоятельствах повел себя примерно так же, как Николай Вирта, — хотя и с несколько иным результатом.
После авторской читки первой части повести в Институте истории (в Ташкенте) некоторые историки решились заметить А.Н. Толстому о нежелательности пользоваться так свободно историческими именами, на что Толстой возразил: а не все ли равно? Я в своем выступлении отвечал, что мне совершенно безразлично, какие имена употребит автор в романе или драме из жизни Вампуки, невесты африканской, но что мне, как и прочим историкам, далеко не всё равно, как обращается автор художественного произведения на исторические темы с историческими именами. Эти замечания и возражения Толстой оставил без внимания…
В отличие от Вирты, который знал, что пьесу его уже прочел и одобрил Сталин, А.Н. Толстой мнения Сталина о своей исторической драме в то время еще не знал, да и не мог знать, поскольку Сталин эту его драму тогда еще не читал. Но он не сомневался, что, прочитав, вождь непременно ее одобрит. Потому и обошелся с критиковавшими его историками так пренебрежительно и надменно.
Но вышло не так гладко, как это ему представлялось.
Академик Степан Борисович Веселовский, крупнейший специалист по эпохе Ивана Грозного, автор классического труда «Исследования по истории опричнины», устной критикой пьесы А.Н. Толстого на обсуждении ее в Институте истории в Ташкенте не ограничился. Он написал обстоятельный критический разбор его драматической дилогии и направил его в Комитет по Сталинским премиям. И то ли авторитет академика сыграл тут свою роль, то ли сокрушительная убедительность его отзыва произвела такое впечатление на членов этого Комитета, но Сталинскую премию за эту свою дил