Итак.
Б июле 1929 года М.А. Булгаков обращается к «Генеральному Секретарю партии И.В. Сталину, Председателю Ц. И. Комитета М.И. Калинину, Начальнику Главискусства А.И. Свидерскому, Алексею Максимовичу Горькому» с ЗАЯВЛЕНИЕМ, в котором пишет, что — «не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься, ни ставиться более в пределах СССР» ему нельзя, и «доведенный до нервного расстройства», он обращается ко всем вышепоименованным лицам (а по существу, конечно, к Сталину) с просьбой — «ОБ ИЗГНАНИИ МЕНЯ ЗА ПРЕДЕЛЫ СССР ВМЕСТЕ С ЖЕНОЮ МОЕЙ Л.Е. БУЛГАКОВОЙ, которая к прошению этому присоединяется».
30 июля того же года начальник Главискусства РСФСР А.И. Свидерский докладывает секретарю ЦК ВКП(б) А.П. Смирнову о своей встрече и продолжительной беседе с Булгаковым. Сообщает, что тот произвел на него впечатление человека затравленного и обреченного и даже нервно не вполне здорового. По его впечатлению, Булгаков хочет, во всяком случае, готов сотрудничать с советской властью, но ему «не дают и не помогают в этом». При таких условиях он считает, что просьба писателя о высылке его с женой из страны является справедливой и ее надо удовлетворить.
3 августа того же года секретарь ЦК А.П. Смирнов пересылает Молотову заявление Булгакова и письмо Свидерского и просит разослать их членам и кандидатам Политбюро. Сам он при этом высказывается в том смысле, что отношение к Булгакову надо изменить. Не травить его, а «перетянуть на нашу сторону». Что же касается просьбы писателя о высылке его за границу, то ее надо отклонить, поскольку «выпускать его за границу с такими настроениями — значит увеличивать число врагов».
28 марта 1930 года Булгаков, не дождавшись никакого ответа на свое «Заявление», пишет душераздирающее послание «Правительству СССР» (по существу, конечно, Сталину), в котором пишет:
Я обращаюсь к гуманности советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу.
14 апреля — то есть через две недели, после того как он отправил это письмо, — застрелился Маяковский.
Сталин звонит Булгакову 18-го — на другой день после похорон покончившего с собой поэта.
Не может быть сомнений, что между этими двумя событиями есть прямая связь.
После потрясшего страну и мир самоубийства Маяковского Сталину только не хватало еще одного самоубийства доведенного до отчаяния известного писателя.
Цель, которую Сталин хотел достичь этим своим звонком, очевидна. Надо было успокоить находившегося в нездоровом нервном состоянии драматурга, как-то разрядить ситуацию, — если не разрешить, так хоть смягчить ее.
Разрешить эту ситуацию, то есть развязать этот трагический узел, Сталин не мог. Ведь развязать его можно было лишь двумя способами.
«Я прошу принять во внимание, что невозможность писать равносильна для меня погребению заживо», — писал в своем письме Булгаков.
То же самое — слово в слово — год спустя напишет ему Замятин:
…приговоренный к высшей мере наказания — автор настоящего письма — обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.
Невозможность писать и печататься для художника — смерть. Альтернатива этой «высшей мере наказания» может быть только одна: высылка за границу.
Но дать команду печатать Булгакова и ставить его пьесы Сталин не мог. (О том, почему не мог — чуть позже.) А почему не мог удовлетворить его просьбу о высылке из СССР, мы уже знаем: «Выпускать его за границу с такими настроениями — значит увеличивать число врагов».
Что ему оставалось делать в этой ситуации?
Только одно: принять вариант, который предложил ему в своем письме сам Булгаков:
Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссером в 1-й Художественный Театр — в лучшую школу, возглавляемую мастерами К.С. Станиславским и В.И. Немировичем-Данченко.
Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены.
Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, В ДАННЫЙ МОМЕНТ, — нищета, улица и гибель.
Это была истерика. Или, если угодно, метафора. Не всерьез же он предлагал назначить себя на должность статиста или рабочего сцены.
Услышав первую фразу Сталина: «Мы ваше письмо получили… Вы будете по нему благоприятный ответ иметь», — он преисполнился надежд. Благоприятным ответом для него мог быть только один: снятие запрета на его пьесы. То есть — отмена «высшей меры наказания». Или — на крайний случай — замена этой «высшей меры» другой: высылкой за границу.
На этот — альтернативный вариант «благоприятного ответа» Сталин намекнул следующей своей фразой: «А может быть, правда — вы проситесь за границу? Что мы вам — очень надоели?»
Обнадеженный уверением вождя, что ответ на его письмо будет благоприятный, то есть надеясь на отмену запрета на свои пьесы, Булгаков отвечает:
— Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне Родины. И мне кажется, что не может.
Ответ вождю понравился:
— Вы правы. Я тоже так думаю.
Ну вот! Слава богу! Сейчас, значит, последует этот обещанный ему «благоприятный ответ».
И тут — как ушат холодной воды на голову:
— Вы где хотите работать? В Художественном театре? Обескураженный Булгаков мямлит:
— Да, я хотел бы… Но они…
Смертный приговор не отменен. А от замены «высшей меры» высылкой за границу он только что сам отказался. В чем же, в таком случае, состоит этот обещанный ему «благоприятный ответ»? Только в том, что с голоду умереть не дадут?
Это был полный крах.
В ответ на свое душераздирающее письмо Булгаков, в сущности, НЕ ПОЛУЧИЛ НИЧЕГО.
Казалось бы, тут впору впасть уже в совершеннейшее отчаяние. Но вопреки логике и здравому смыслу этот разговор со Сталиным не только не ослабил, но даже упрочил его надежды на благоприятное решение его писательской судьбы.
Спустя год (в июле 1931 года) он пишет Вересаеву:
У гражданина шли пьесы, ну, сняли их, и в чем дело? Почему этот гражданин, Сидор, Петр или Иван, будет писать и во ВЦИК и в Наркомпрос, и всюду всякие заявления, прошения, да еще об загранице?! А что ему за это будет? Ничего не будет. Ни плохого, ни хорошего. Ответа просто не будет. И правильно, и резонно. Ибо ежели начать отвечать всем Сидорам, то получится форменное вавилонское столпотворение.
Вот теория, Викентий Викентьевич! Но только и она никуда не годится. Потому что в самое время отчаяния, нарушив ее, по счастью, мне позвонил генеральный секретарь год с лишним назад. Поверьте моему вкусу, он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг — увидеть его и узнать судьбу.
Так что же, он, стало быть, ничего не понял? Не понял, что Сталин его обманул? Что обещанный ему «благоприятный ответ» обернулся пшиком?
Нет, это он понял. Но фраза Сталина — «Нам бы надо встретиться, поговорить», — его зачаровала. Вот они встретятся, и он все ему объяснит… И тогда…
Он был уверен, что его встреча с вождем — не за горами. Она состоится в самые ближайшие дни.
Не дождавшись обещанного продолжения разговора, всего через три недели после сталинского звонка — 5-го мая — от решается напомнить Сталину о себе:
Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставляла сделать это бедность.
Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется.
Ответа на это письмо он не получил.
Это, надо думать, его несколько отрезвило.
Но прошел год, и он снова (30-го мая 1931 года) обращается к Сталину с большим посланием, в котором просит все-таки отпустить его за границу. На этот раз не навсегда, а только до осени. При этом он ясно и определенно дает понять, что, несмотря ни на что, твердо решил остаться жить и работать на Родине:
«Такой Булгаков не нужен советскому театру», — написал нравоучительно один из критиков, когда меня запретили.
Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен как воздух.
Но главная цель этого его послания — другая. В конце письма он прямо напоминает вождю о его обещании встретиться и поговорить.
Если нужны какие-нибудь дополнительные объяснения к этому письму, я их дам тому лицу, к которому меня вызовут.
Но, заканчивая письмо, хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам.
Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому, что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти.
Вы сказали: «Может быть, вам действительно нужно ехать за границу…»
Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР.
Но и на это письмо он не получил ответа.
Казалось бы, уж теперь-то можно было кое-что понять. И «кое-что» он, надо думать, понял. Но по-прежнему продолжал видеть в Сталине своего заступника. Единственного, к которому в крайнем случае всегда может обратиться.
Когда после долгих издевательств ему прямо дали понять, что никакая заграница — даже на время — ему не светит, он снова пишет Сталину:
Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!
Разрешите мне сообщить Вам о том, что со мною произошло.
Начало, согласитесь, несколько странное.
Как бы ни было возмутительно и даже чудовищно то, что с ним произошло, с какой стати он должен сообщать об этом именно Сталину? Ведь три года тому назад он сам писал Вересаеву: