. – Б.И.) Но я так много думаю о Вашем «Грозном» и так увлечен исключительными его качествами, что имею свое собственное крепкое суждение…»[366] Далее он отмечал великий талант драматурга, «выписанность фигур» и ряд сцен, которые «превосходят все, что им до сих пор написано».
Приглядимся чуть внимательнее к забракованному Сталиным первому варианту пьесы Ал. Толстого «Иван Грозный» (1942 г.). Почему он решительно запретил ставить ее на сцене? В ней 9 картин, 25 действующих лиц, массовка и всего два главных действующих лица: царь и царица. А если уж быть совсем точным, то это пьеса одного героя (царя), а значит, и одного актера. И хотя исследователи творчества Толстого в последующие годы отмечали, что автор пользовался значительным количеством исторических сочинений и источников, из текста данного варианта пьесы этого не видно. Автор явно спешил, у него были конкуренты, и не только С. Эйзенштейн, но и писатели, и драматурги второго эшелона (В.И. Костылев, В.А. Соловьев). На освоение эпохи Петра Великого Толстой затратил годы и даже десятилетия, а в случае с «Иваном Грозным» пьеса была написана за считаные месяцы. Я думаю, автор воспользовался своими школьными знаниями (окончил реальное училище в г. Самаре) и почерпнутыми на занятиях Петербургского технологического института. (Специальных исторических или гуманитарных знаний у него не было.) Использовал несколько литературных клише а ля Шекспир («Гамлет», «Отелло» и др.), Пушкин («Борис Годунов»), прочитал переписку Ивана IV с князем Курбским, для того чтобы окунуться в музыку языка эпохи и процитировать несколько эпистолярных строк, взял красочные факты из записки опричника Генриха Штадена, да и те исказил. Возможно, привлек кое-что еще, перемешав с хорошо известными датами и событиями, а если и их не хватало, то придумывал новые события, для того чтобы разукрасить страдания царя «за землю русскую», из-за измены «холопей» (князя Курбского, попа Сильвестра, окаянных бояр…) и т. д. Во всю эту смесь была погружена «знойная» любовь царственной пары, вспыхнувшая после рекомендации царю «чудной юницы»: «В штанах широких девка, глаза – больше, чем у коровы, наряжена пестро – чистая жар-птица»[367]. И если у Эйзенштейна выбрана в качестве героини первая и, судя по источникам, действительно любимая жена Анастасия Романова, которую, как подозревал Грозный, отравили, то Толстой сознательно избрал в качестве героини вторую, кавказскую жену Грозного, на которую не покушались, но автор и ее решил извести ядом. Так Толстой допустил, казалось бы, чересчур прямолинейный намек на «кавказский след» в истории России: Грозный – Темрюковна – Сталин. Он даже вполне достоверное исламское воспитание юной Кученей (в крещении – Марии) несколькими фразами ловко «переквалифицировал» в христианско-грузинское: «Марья (с гордой усмешкой). Я в Мцхете в монастыре училась книжному искусству и многим рукоделиям. В Тбилиси при дворе грузинского царя мне подол платья целовали… А тебя мне слушать скучно»[368]. Но это только видимость объяснения неудовольствия вождя пьесой; не с этим была связана причина запрета, хотя именно на нее указывают многие авторы.
Пьеса начинается с болезни Ивана Грозного и осуждения боярами жесткого стиля правления царя и намерения передать трон его двоюродному брату, слабоумному князю Старицкому. Во второй сцене появляется духовный главарь боярской «оппозиции», будущий митрополит Филипп Колычев, за ним Васька Блаженный, которого Толстой вводит в пьесу в качестве представителя «простого» народа, разоблачающего козни «оппозиции». Образ Василия очень примитивно списан с пушкинского юродивого из «Бориса Годунова» – даже обыгрывается знаменитая сцена подаяния «копеечки» (у Толстого это сцена подаяния «денежки» от блаженного и ответного подарка – царского кошеля с приличной суммой). Все для того, чтобы по ходу пьесы юродивый не только проговорил несколько слов в защиту простого люда, но и успел заслонить царя своим изможденным телом от предательской стрелы боярского наймита западноевропейского происхождения. В этой же сцене мелькает ближний опричник Федор Басманов: «красивый, ленивый юноша, с женскими глазами»[369]. Есть и другие, явные намеки на гомосексуализм Грозного, чего Сталин терпеть не мог в положительных, как он сам, героях; другое дело «враги народа», сексуальные пристрастия которых обсуждались на публичных процессах и в широкой печати. Третья картина посвящена любви будущей «орлицы», т. е. Марьи, и «Орла», т. е. царя. Вот на каком уровне и каким языком общается царственная пара:
«Иван. На змею похожа, что ни слово, вот-вот ужалишь.
Марья. То – голубка, то – змея… Хотела бы я орлицей быть, а не змеей. Выклевала бы тебе глаза, расправила бы крылья, полетела бы на мои горы…
Иван. А я бы кречетом обернулся и настиг бы тебя, прикрыл… Вот беда с девками норовистыми! А царицей хочешь быть? Пойдем в чуланы, – покажу тебе сундуки, коробья…»[370] Таким языком с налетом пошлости и псевдодревнерусской риторики мастер на протяжении всех девяти картин заставлял изъясняться своих героев. Трудно понять, каким образом Немирович-Данченко, многоопытный театральный режиссер с безукоризненным вкусом (и другие известные театральные деятели), умудрился обнаружить «выписанность фигур» и особо сочный язык этой пьесы Толстого? Можно только предположить, что он находился под воздействием огромного личного обаяния автора и его особой близости с заказчиком. В следующих малосвязанных друг с другом картинах-иллюстрациях повествовалось о том, как Курбский (непонятно почему?) совершил подлое предательство в битве под Ревелем. В следующей картине действие перенесено в спальню царицы, куда сломя голову врывается скандальная тетка царя. И все это под аккомпанемент хора девушек, которые заверяют и царицу, ее брата, и Ефросинью Старицкую:
Заждалась, я дева, соскучилась…
Белу грудь мою злой мороз остудил.
А когда появившийся царь сообщает о бегстве князя Курбского, Мария его утешает такими словами: «Ладо мое, то добро для нас, Курбский был вором, собакой, от века дышал (? – Б.И.) на тебя изменой…»[371] Вообще же Мария, она же Марья Темрюковна, в пьесе очень словоохотлива и цветасто изъясняется на придуманном автором русском языке XVI в. (Слова: «ладо мое» у нее не сходят с языка, а сочетание: «дышал злобою» разные герои будут повторять не раз.) Между тем царская суженая прибыла из кабардинского Средневековья и непонятно, когда и как успела в совершенстве освоить все нюансы «сочного» русского языка? Во время одного из обсуждений этой пьесы Толстого ехидно спросили: на каком языке изъяснялась царственная пара? Автор не задумываясь ответил: на языке любви! И в данном случае был прав, – этот язык общечеловечен и универсален, но малопригоден для обыденного общения. Толстой на все сто процентов пытался использовать кавказское происхождение Марии как опрокинутое в прошлое предсказание о пришествии с Кавказа «устроителя», но уже советской Руси. В процессе дальнейшей работы над пьесой Толстой усилил эту аналогию.
Затем открывается картина лобного места, где объявляется о введении опричнины и тут же начинается сцена спасения царя преданным юродивым. Накануне тех лет, когда Толстой писал пьесу, Лаврентий Берия инсценировал очень похожее покушение на Иосифа Сталина. Произошло это во время очередной поездки по горам Кавказа. Надо было случиться так, чтобы именно в тот момент, когда Сталин вышел из автомобиля с намерением размять ноги и перейти небольшой мостик, некто выстрелил в него. Берия подставил свою грудь, судя по всему, под холостой выстрел. Никто из вождей не пострадал, покушавшийся был застрелен на месте охраной, «акции» наместника Кавказа подскочили. Не знаю, слышал ли писатель об этом или другом трогательном случае, похожем на мелодраму, но с реальной кровью? Для пущей связи прошлого и настоящего, XVI и ХХ вв., Грозного и Сталина Василий Блаженный подставил свою грудь под немецкую стрелу.
Не могу пройти мимо такой игривой реплики одного старичка, купца из XVI в.: «Бяда! Татарское иго помню, а я еще ничего, озорничаю…» Иго не иго, но за время правления Грозного крымские татары не раз сжигали Москву, а царь-«хороняга» прятался от них в окрестных городах со всей своей казной и челядью. Русские войска закрепились в Крыму только через двести лет после падения Казани и Астрахани. Затем развертывается совсем не обязательная для данной пьесы сцена во дворце Александровой слободы. Потом картина, в которой показано сватовство союзника, датского принца Магнуса, к дочери Андрея Старицкого, во время которого царицу Марью Темрюковну, по ходу дела, коварным образом отравили. И здесь очередной «народный» лубок (историк С.Б. Веселовский назвал его «балаганом»): перед смертью царица успевает рассказать любимому о том, как ее дворовую девушку некто умертвил отравленным яблочком (любил Алексей Николаевич не только воспроизводить стиль, но и сюжеты русских народных сказок), тогда как на самом деле это пытались отравить ее, суженую. После чего сам царь по примеру датского короля Клавдия из шекспировского «Гамлета» во время этого признания умоляюще шепчет супруге: «Не пей… Девка твоя умерла…» На что царица, как дальнее эхо королевы Гертруды, томно ответствует: «Вино чистое государь… Не забывай меня, ладо мое!» И падает замертво[372]. В последней, девятой картине обезумевший от горя дважды вдовец с легкостью «раскалывает» своего полуидиота двоюродного брата и узнает от него о боярском заговоре во главе с его мамашей Ефросиньей Старицкой. Вся эта сцена удивительным образом напоминает аналогичный фрагмент из второй серии кинокартины С. Эйзенштейна «Иван Грозный». Та же вкрадчивая, коварная интонация прозорливца царя, задающего придурковатому братцу нелепые, «наводящие» вопросы. Почти теми же словами и в схожей ситуации Владимир Андреевич выдает заговор и губит себя. В отличие от Эйзенштейна Толстой убийство Старицкого не показывает, но как такое сходство инсценировок, подводящих к убийству, могло произойти, не ясно. Эйзенштейн свой киносценарий, написанный в 1942 г., опубликовал только в 1943 г., поэтому Толстой, когда работал над первым вариантом пьесы, не мог быть знаком с киносценарием. А вот Эйзенштейн еще до начала работы над сценарием, возможно, был знаком с одноименным произведением Толстого. Вот что он сам рассказал об этом в начале января 1945 г. драматургу Всеволоду Вишневскому. Вспоминая о трудностях, которые пришлось преодолеть, снимая фильм в Средней Азии, в Алма-Ате, Эйзенштейн упомянул о событиях, которые им предшествовали: «В эти дни темой занялись и А. Толстой, и др(угие)… (Толстой предлагал Эйзенштейну свой сценарий, но предложение Э(йзенштей)н отклонил…)»