Завершают пьесу вопли Ивана, наблюдающего горящую Москву, подобно Нерону, воспевающему панораму полыхающего Рима: «Иван (глядя на пожар). Горит, горит Третий Рим… Сказано – четвертому не быть… Горит и не сгорает, костер нетленный и огонь неугасимый…Се – правда русская, родина человекам…»[398]
Сказано красиво, но не верится в то, что русский царь может прийти в восторг, видя очередную гибель своей столицы, жителей, сгорающих заживо и сотнями уводимых врагом в полон. Самое же главное, горящий город оказывается «правда русская», и он же «родина человекам», т. е. всех людей? Надо быть очень снисходительным, чтобы увидеть за набором этих малосвязанных восклицаний десницу великого мастера. Толстой как драматург не идет ни в какое сравнение с Толстым романистом, сказочником, фантастом, публицистом, чтецом и компанейским барином.
Как только автор получил одобрение вождя, он по давней договоренности отдал пьесу по частям в два ведущих столичных театра: в Малый театр и в Московский Художественный академический (МХАТ). Еще с начала 1942 г. было известно, что именно они будут ставить толстовские пьесы. Малому театру, как менее любимому вождем, досталась и более сомнительная пьеса «Орел и орлица», МХАТу, как наиболее любимому театру и актерам, автор передал «Трудные годы».
Первая часть пьесы была поставлена в Малом театре 6 марта 1944 г. в Москве. Очевидец тех дней писал: «Малый театр провалил с треском и скандалом первую часть двулогии Толстого о Грозном… Спектакль был снят, и Судаков тоже был снят с должности худрука Малого театра и пока пребывает безработным»[399]. Что же случилось? На спектакле присутствовал Сталин и автор. В своем архиве Толстой сохранил театральный билет с малопонятными рукописными заметками. Спектакль провалился, вождь признал его неудачным и, говорят, вышел из зала разъяренным. Вс. Вишневский в своем дневнике записал разговор с Эйзенштейном в эти дни: «Был С. Эйзенштейн. – Устал, нервно ждет решения о фильме «И(ван) Грозный»… – «Проснулся, загадал: что будет в «Правде»?… Открываю газету, разгромная рецензия о «Грозном» Ал. Толстого в Мал(ом) театре… Ну!..» Статья была подписана неким С. Голубовым.
10 января 1945 г. Толстой, несмотря на плохое самочувствие, в последний раз пригласил своих друзей на празднование дня рождения. Присутствовала чета Михоэлс; по воспоминаниям супруги актера, Толстой много шутил, был очень разговорчив, говорил о своих планах закончить третий том «Петра I» и написать третью пьесу из цикла «Иван Грозный». Вел себя мужественно. Толстой умер 23 февраля 1945 г. в праздничный день «рождения Красной Армии». Вторую часть дилогии, пьесу «Трудные годы», автор на сцене так и не увидел. Менее трех месяцев не дожил и до падения Берлина. А Сталин интереса к «реабилитации» Ивана Грозного не терял.
В день ухода из жизни судьба опять свела Толстого и Эйзенштейна. Толстой умер в санатории подмосковного писательского поселка Барвиха. Там же после обширного инфаркта лечился Эйзенштейн. Чуть позже он записал:
«…из соседнего со мною корпуса увозили другую жертву Грозного – Толстого.
…я гляжу совершенно безразлично на его тело, уложенное в маленькой спальне при его комнате в санатории.
Челюсть подвязана бинтом.
Руки сложены на груди.
И белеет хрящ на осунувшемся и потемневшем носу.
Сестра и жена плачут.
И еще сидит какой-то генерал и две дамы…
Но вот пришли санитары.
Тело прикрыли серым солдатским одеялом.
Из-под него торчит полголовы с глубоко запавшими глазами.
Конечно, ошибаются.
Конечно, пытаются вынести головой вперед.
Ноги нелепо поднимаются к верху, пока кто-то из нянечек-старух не вмешивается.
Носилки поворачивают к выходу ногами.
Еще не сошли со ступенек первого марша, как в ванной комнате, разрывая тишину, полилась из крана вода.
И почти заливая носилки, туда прошлепала голыми ногами уборщица с ведром и тряпкой…»[400]
После смерти Толстого со Сталиным произошла едва уловимая перемена по отношению к писателю. Возможно, он посчитал себя причастным к его заболеванию и смерти? Сталин был жесток, невероятно, безгранично жесток и равнодушен, даже к очень близким людям, что не мешало иногда быть сентиментальным, особенно с мертвыми. А здесь, шутка сказать, – с осени 1941 г. по осень 1944 г., т. е. на протяжении трех лет, он издевательски держал известного писателя и драматурга в сильнейшем нервном напряжении, как школяра, заставляя многократно переписывать одно и то же произведение, которое к тому же постоянно находилось под угрозой запрета. Внук писателя, И.Н. Толстой, в одном из своих с блеском исполняемых устных телевизионных рассказов, высказал предположение, что неизлечимая болезнь и ранняя смерть писателя были спровоцированы тяжелыми сценами публичной казни пособников нацистов, которую он наблюдал на площади освобожденного Харькова, незадолго до рокового диагноза, в декабре 1943 г. Такое же предположение высказывали хорошо знавшие писателя: А.П. Потоцкая-Михоэлс, Р. Зелёная, А.А. Капица и К. Федин[401].
Конечно, эта сцена в какой-то степени могла оказать негативное воздействие на здоровье писателя, но если учесть, что он, будучи членом «Чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников» (создана в 1942 г.), участвовал в расследованиях преступлений немецко-фашистских оккупантов (в том числе участвовал в фальсификации заключения о виновниках расстрела тысяч польских пленных офицеров в Катынском лесу), то полностью поверить в эту версию трудно. Могу предположить, что в большей степени на душевное, а потом и на физическое здоровье писателя оказала подчеркнутая, многолетняя придирчивость «хозяина» к баловню и любимцу, а затем еще и провал пьесы в его присутствии на сцене Малого театра. Точнее, пьеса была сочтена проваленной, поскольку так решил Сталин, а вот если бы она ему понравилась, то до конца его дней все бы славословили автора и, возможно, вновь стали бы славословить в наши дни. Но Сталин забраковал постановку спектакля и пьесу вновь.
Родственники писателя утверждают, что он всю жизнь боялся тирана. Думаю, что страх действительно грыз Толстого на протяжении многих лет, особенно начиная с момента поступления заказа на написание повести «Хлеб. Оборона Царицына». Страх достиг апогея ко времени работы над дилогией «Иван Грозный». Страх, многолетний стресс – основная причина многих тяжелейших болезней и творческой несостоятельности. Страх мог иметь много источников, но один из основных был тот, что связан с болезненной подозрительностью правителя ко всем поголовно и придуманной им тактикой уничтожения заметных людей. Массовые репрессии направлены на всех сразу, на весь советский народ, а для поддержания страха и повиновения в сообществе интеллигенции, особенно в писательской среде, использовался выборочный, «точечный» метод. В начале этой главы я писал о том, что и о Толстом спецслужбы постоянно собирали информацию и систематически клали ее на стол Сталину. Чаще всего информационная «сводка» была очень неопределенная и давала полную свободу «получателю» повернуть сообщение как в ту, так и в иную сторону. Такая мало что значащая информация: доносы, слухи, подслушанные разговоры, сиюминутные высказывания, бытовые дрязги и т. п., могли без последствий накапливаться годами. Но периодически и этому «материалу» давали ход, вплоть до «высшей меры наказания». Многие мемуаристы отмечают, что во время войны народ слегка «разболтался». И понятно почему: чем отличается страх смерти от пули в окопе, от расстрела в тюремном застенке? Да и четырнадцатичасовая голодная смена «на воле» стала очень похожей на каторгу в трудовом лагере. От информаторов разных калибров пошли сообщения о том, что кое-кто начал вести недозволенные речи, т. е. разрешать себе нормальные, критические рассуждения и здравые высказывания. Документальные публикации последних десятилетий приоткрыли и эту тайную страницу обширной истории доносительства.
Возможно, единственный раз Толстой потерял бдительность и позволил себе говорить свободно, причем о таких вещах, как: о реальной обстановке на фронте, то что думает о союзниках, о ближайших и дальних перспективах войны, о Втором фронте, давать оценки Красной Армии, партизанскому движению… Это произошло на собрании писателей в Алма-Ате в конце января 1942 г., когда исход сражения под Сталинградом стал ясен, а исход всей войны еще нет. Он давал трезвые и справедливые характеристики, но тем необычнее они звучали; многое точно предугадывал. Писатель не сомневался в победе, но заявил, что она в ближайшее время не придет. Он сказал, что немцы, зашедшие в глубь СССР, в массе своей будут здесь и похоронены, что «Гитлер в Германии популярен» и не надо верить нашей пропаганде. После войны США станут мировым гегемоном и вместе с Англией экономически подомнут под себя СССР; что открытию Второго фронта препятствуют военно-промышленные круги, тогда как президент Рузвельт и премьер Черчилль и их генералы за скорейшую высадку союзников в Европе. Он заявил, что в ближайшие месяцы эти страны разовьют невиданный военный потенциал, а США «готовят какие-то неожиданности в военном деле» в виде особого типа бомб и самолетов, – не иначе как что-то слышал об атомном оружии. Заявил, что «вероятно, Америка предпримет какой-то страшный удар по центральным островам Японии»[402]. Во второй половине своего выступления Толстой стал рассказывать о зверствах на войне, спровоцированных праведным гневом нашего народа. Со слов известного генерала, описал случай, когда советские партизаны взяли в плен больше сотни русских полицаев: «Вы меня извините, я буду говорить все», – заявил оратор. «Их раздели догола, завязали руки сзади, просунули по несколько человек на одну жердь и подвесили на эту жердь. Потом, вы меня извините за подробности, им отрезали член, уши, нос… потом ремни вырезали, потом оставили висеть в лесу, чтоб их клевали птицы. Вот до такой сильной ненависти доходит народ к немцам и предателям»