[403]. После этого Толстой рассказал и о случаях снисхождения к врагам, но про себя он мог отметить, что и немец Генрих Штаден во времена Ивана Грозного рекомендовал проводить похожие экзекуции над пленными русскими, но с меньшим членовредительством. Толстой позволил себе прямую, по тем временам, крамолу, когда заявил, что войну и Гитлера поддержали все немцы, «включая рабочий класс», и что «самые изверги самые жестокие из немцев – это коммунисты, рабочие, которые перешли на сторону фашизма, они зарабатывают прощение, они наиболее жестоки»[404].
Странные фразы записал за Толстым некто сидящий в зале: «Воля правительства и воля партии направлена к добру, а не к злу, она направлена к тому, чтобы улучшить положение, и мы должны помогать, как люди, хорошо понимающие процесс. Мы не должны всех хвалить огулом… у нас лакируют… Правды хочет наша Красная армия и правды хочет наш народ, а лжи литературной не надо…» В качестве примера лжи привел книжку некоего Стальского (не путать с дагестанским ашугом Сулейманом Стальским, умер в 1937 г. – Б.И.), которую, как ему говорили, «товарищ Сталин… прочитал и сказал, что так о войне не пишут. На каждой странице буквально написано, что бойцы, идя в атаку, восклицали: «За родину, за Сталина!»[405] А ведь сам же придумал эту легенду до войны, а теперь, когда она бумерангом вернулась к нему, еще более опошленная и лживая, его стало публично коробить. Казалось бы, в этом выступлении нет ничего особенного, кроме самого главного: Толстой позволил себе порассуждать как патриот и интеллектуал, иногда ошибаясь, но с широким критическим и политическим диапазоном. Как доносил в сопроводительном письме к агентурной записи выступления Толстого заместитель руководителя Комиссии партийного контроля при ЦК ВКП(б) М.Ф. Шкирятов, выступающий, сославшись на то, что позабыл письменный текст дома, решил говорить в свободной форме. Очевидно, именно поэтому речь Толстого не была полностью застенографирована. В советские времена без заранее заготовленного и утвержденного «инстанциями» текста публично говорить запрещалось, а если такое все же происходило, то выступление стенографировалось или фиксировалось иным способом и передавалось «на контроль»[406]. Толстой говорил без текста, а стенографистов не предусмотрели. Но гений вождя и его многочисленные «органы» не подвели и на этот раз. Как сообщал Шкирятов, направляя запись выступления Толстого на имя Сталина, Андреева, Жданова, Маленкова, Щербакова, «выступление А. Толстого официально не стенографировалось, однако некоторые записи его речи все же были произведены»[407]. В любой аудитории бдительные «добровольцы» находились всегда. На сопроводительном письме Шкирятова и на самом документе резолюции и пометы отсутствуют, но нет сомнений, что все, кому он был адресован, включая Сталина, с информацией познакомились. Толстого контролировали на уровне членов Политбюро ЦК!
И хотя реакция вождя неизвестна, я подозреваю, что с этого момента в его душу стали закрадываться сомнения в «искренности» Толстого, которые, как по наезженной колее, быстро перешли в подозрения «шпионажа» в пользу… Англии! Известно, что Сталин подобно толстовскому Ивану Грозному не раз лично с лёгкостью разоблачал шпионов и предателей типа князя Старицкого или Челяднина (Бухарина или Михоэлса и наоборот). Толстой ведь списал со Сталина и приспособил к Грозному эту удивительную, сверхчеловеческую проницательность. Возможно, именно теперь, осенью 1942 г. Сталин затребовал все собранные на Толстого «материалы»[408], обратил внимание на то, что писатель очень часто ездил за границу, но не в США, а в Европу. Допускал много вольностей в быту, без его одобрения пытался получить очередную Сталинскую премию. С этого же 1942 г. прекратили переиздавать повесть «Хлеб», а автор начал признаваться в том, что она написана плохо. Следующие переиздания появятся только после смерти Толстого (1947 г.), но тогда опять никто не посмеет сказать о ней дурного слова. Главное – месяц за месяцем Сталин будет браковать «Ивана Грозного», не объясняя толком причин недовольства. Толстой, конечно же, понимал, – что-то происходит, но что конкретно, не знал. А Сталин, несмотря на занятость войной и мировыми проблемами, «прощупывал» кандидатуру Толстого на роль очередной показательной жертвы безумного террора. Если в моих последних рассуждениях есть доля истины, тогда понятней станет запись беседы советского литературоведа Корнелия Зелинского с Александром Фадеевым о диалоге со Сталиным, который состоялся зимой 1945 г.: «Меня вызвал к себе Сталин. Он был в военной форме маршала. Встав из-за стола, он пошел мне навстречу, но сесть меня не пригласил (я так и остался стоять), начал ходить передо мною:
– Слушайте, товарищ Фадеев, – сказал мне Сталин, – вы должны нам помочь.
– Я коммунист, Иосиф Виссарионович, а каждый коммунист обязан помогать партии и государству.
– Что вы там говорите – коммунист, коммунист. Я серьезно говорю, что вы должны нам помочь как руководитель Союза писателей.
– Это мой долг, товарищ Сталин, – ответил я.
– Э, – с досадой сказал Сталин, – вы все там в Союзе бормочете «мой долг, мой долг…» Но вы ничего не делаете, чтобы реально помочь государству в его борьбе с врагами. Вот вы, руководитель Союза писателей, а не знаете, среди кого работаете.
– Почему не знаю? Я знаю тех людей, на которых я опираюсь.
– Мы вам присвоили громкое звание генерального секретаря, а вы не знаете, что вас окружают крупные международные шпионы. Это вам известно?
– Я готов помочь разоблачать шпионов, если они существуют среди писателей.
– Это все болтовня, – резко сказал Сталин, останавливаясь передо мной и глядя на меня, который стоял почти как военный, держа руки по швам. – Это все болтовня. Какой вы генеральный секретарь, если вы не замечаете, что крупные международные шпионы сидят рядом с вами.
Признаюсь, я похолодел. Я уже перестал понимать самый тон и характер разговора, который вел со мной Сталин.
– Но кто же эти шпионы? – спросил я тогда.
Сталин усмехнулся одной из тех своих улыбок, от которых некоторые люди падали в обморок и которая, как я знал, не предвещала ничего доброго.
– Почему я должен вам сообщать имена этих шпионов, когда вы обязаны были их знать? Но если вы уж такой слабый человек, товарищ Фадеев, то я вам подскажу, в каком направлении надо искать и в чем вы нам должны помочь. Во-первых, крупный шпион ваш ближайший друг Павленко. Во-вторых, вы прекрасно знаете, что международным шпионом является Илья Эренбург. И наконец, разве вам не было известно, что Алексей Толстой английский шпион?
Действительно ли так Сталин думал или Фадеева испытывал, только Алексей Толстой умирал, и взять с него было нечего. Он лежал в Кремлевской больнице, где по соседству с ним находился Сергей Эйзенштейн. Так шутила над ними грозная тень»[409]. Зелинский был дружен с Толстым и Фадеевым и многое знал о прожитой эпохе.
Любопытную запись оставил в своем дневнике писатель-натуралист, лауреат Сталинской премии М.М. Пришвин. Он присутствовал на спектакле «Орел и орлица», возобновленного в новой постановке на один день в траурные дни после смерти драматурга, а именно 3 марта 1945 г.:
«13 марта 1945
Были на «Грозном» Толстого, афиши были в траурной рамке, намекая этим, что пьеса, снятая со сцены, ставится лишь по случаю смерти автора. Снята пьеса, говорят, была из-за того, что Сталину не понравилась любовная сцена царя с грузинской княжной. Можно догадаться, что привлечение грузинской княжны и ее брата слишком грубо намекает на Сталина. Говорят, что с Толстым от недовольства Сталина сделался припадок и его увезли из театра. Все очень правдиво, тем более что Сталин действительно не любит явного подхалимства (так были угроблены Лахути, и Ставский и наверно многие). Этим людям вообще мало понятно непригодная для сказки моральная серьезность таких людей, как Ленин, Сталин и той революционной интеллигенции, из которой они вышли. Вот почему и вышел у Толстого такой ляпсус с грузинской княжной.
Пьеса не имеет единства драматического и потому распадается на картины, сюжетно сцепленные между собой. Всего восемь картин. Но можно навязать таким образом и восемьдесят. Картинно-анекдотическая яркость, свойственная Толстому, и легкость характера выступают и здесь, но глубины никакой, все мелко, все работает на необразованного зрителя. Одним словом, эта пьеса о Сталине, написанная его современником по материалам эпохи Ивана Грозного. В результате нет ни Сталина, ни Грозного.
Лев Толстой отстранился от Петра I, как безнравственного человека.
Алексей Толстой попытался брошенное великим писателем поднять, разохотился, поднял Грозного.
Думаю, что старик Толстой был прав, устраняясь от изображения тиранов, и думаю не как Алексей Толстой, по моральным соображениям»[410].
Все правильно, действительно в пьесе нет ни Сталина, ни Грозного, а значит, некого сравнивать и ставить в один ряд. Неверно только указана причина личного раздражения вождя: черкесская (точнее – кабардинская) княжна здесь ни при чем, и любые параллели Сталина устраивали, как и откровенный, безудержный подхалимаж. Другое дело, что не всем и не в любое время позволялось этим заниматься. А в пьесе о Грозном все было «не то», – так он любил отмечать собственные стилистические неудачи. Самое же важное в этой записи другое – несмотря на репрессии, доносительство, шпионаж и пресмыкательство, Михаил Михайлович Пришвин не побоялся довериться дневнику и высказать тираноборческие мысли, да еще в связи с именами Ленина, Сталина, Петра I и Грозного. А ведь и он был лауреатом Сталинской премии по литературе.